


От редакции: Мы представляем фрагменты дневника Владимира Гельфанда, посвященные выходу из окружения на Харьковском направлении летом 1942 года. Книга «Владимир Гельфанд. Дневник 1941–1946», подготовленная Международным центром истории и социологии Второй мировой войны и ее последствий НИУ ВШЭ, вышла в издательстве РОССПЭН в 2015 году.
01.06.1942
Вечером в поезде. Сегодня комиссар сообщил нам, куда мы едем — на Харьковское направление!.. [1] Взялся за боевой листок. Передовицу и стих написал, статьи собрал. Остается переписать в газету. Темнеет, и трясет в вагоне — условия трудные для писания. Отложу.
02.06.1942
Едем, едем — хорошо ехать! Только теснота необычная. Жутко сказать — целая рота размещена в одном вагоне. Люди здесь разные. Есть добрые, а есть злые, много грубых, некультурных, но попадаются и грамотные, и вежливые.
Больше всех из всего командного состава мне нравится комиссар. Он всегда подтянутый, волевой. Глядя на него, и сам становишься взрослее, серьезнее. Глядишь иногда на него, и не верится тебе, что действительно может жить среди нас и в наших условиях такой человек. Он, может, меньше меня учился (читает, например, он хуже меня), меньше меня знаком с литературой, а в некоторых случаях и с политикой (он говорит, что Прага находится в Австрии), однако, если б я еще сто лет учился, я не умел бы быть таким подтянутым и дисциплинированным, как он. Наш комиссар — образец среди всех встречавшихся мне политработников.
03.06.1942
Степь, степь, степь… Гладкая, как стол, тихая, как будто немая, травянистая, точно свежеиспеченный пряник, ароматно пахнущая своими степными цветами. Как будто надушилась специально приятным и крепким одеколоном. Степь, степь, степь. Бескрайняя и зеленая.
Подъема еще не было. Мы едем все-таки в Сталинград. Солнце поднялось, чтобы видеть нас, и заалело багровым румянцем. Как хорошо — солнце! Нам никогда с ним не расстаться, не правда ли, мой дневник? Я не расстанусь с жизнью, как и с тобой, никогда на свете и в особенности теперь, когда жить так хочется. Мы победим! Проклятые немцы, стремящиеся поработить нас, будут разбиты и уничтожены!
Говорят, что до Сталинграда осталось не больше 150 километров. Ростовскую область мы давно уже оставили позади себя.
Широкие, как море, необъятные, как океан, раскинулись степи здесь зеленые. Редко встретить удастся отдельную группу хат, полустанок или другие признаки человеческого существования. Степь, только степь, поросшая густым бурьяном, одиноко греется на солнышке, мечтательно глядя на такое же необъятное по своим просторам голубое небо.
На одном полустанке опустил письма в ящик — одно тете Ане, другое Оле. Третье письмо, к маме, везу с собой. Опущу в Сталинграде.
Кончились Сальские степи, теперь тянутся Калмыцкие [2], а населенных пунктов все нет как нет.
Командир взвода заставляет остричь волос. Какая неприятность, а ослушаться приказания нельзя.
Вчера в соседнем эшелоне старший сержант, заряжая автомат, выстрелил и ранил троих человек, находившихся в вагоне. Двое получили тяжелые ранения. Вот что значит неосторожность! Эшелон задержан перед отправлением. В вагон, где случилась эта история, пришел генерал-майор, дивизионный комиссар и др. Это было уже в Сталинграде, в самом большом городе, встретившемся на пути нашем.
Город начался отдаленными на 10–15 километров от него пригородами. Крыши домов, как и сами дома, были деревянные. Много было домов очень древних и красиво архитектурно исполненных и расписанных. Долго тянулся этот древний деревянный приволжский город, когда начался, наконец, через несколько остановок (станций), большой советский город Сталинград с его великолепными многоэтажными каменными зданиями.
Впервые увидел знаменитую Волгу-реку. Здесь она была не шире Днепра, а возможно, даже и уже.
Вечером. Сейчас сижу в степи в том месте, которое и по карте не сыщешь. Комары мучают и доводят до бешенства.
05.06.1942
С утра вчерашнего дня дневалю [3]. Ночью не спал. С вечера шел дождь и капал на голову и за шею сквозь открытую форточку вагона.
Сейчас четыре часа. В восемь сменяюсь. Замучили вчера меня бесконечными посылками по воду почти на каждой остановке. Командиры здесь все молодые, некоторые мои сверстники. Но держат себя они слишком высоко. Не так дисциплинированно и стойко, как высоко. Так, например, лейтенант Ткалич, он 1923 года рождения, ходит часто без пояса с расстегнутой рубашкой. Шалости и шутки у него детские, но попробуй с ним заговорить — он набросится на тебя и раскричится. То стал ты не так [одно слово нрзб], не так держишь. Даже смешно делается, когда он отдает приказания. Наш младший лейтенант Егоренко строже и дисциплинированней, но на комсомольские собрания не ходит.
Девять часов вечера. Темнеет.
Сегодня комиссар целый день обрабатывал нас политически. С каждым днем он мне все больше и больше нравится своей стойкостью, силой воли и неистощаемой энергией.
Сегодня он долго отрабатывал с нами дисциплинарный устав. Когда же его вывел из терпения боец Оглы своей неусидчивостью, он гневно стал объяснять, кто он по происхождению и как он будет вести себя на фронте: «Если встречусь с нерадивыми элементами, — рука у меня не дрогнет [одно слово нрзб]», — закончился разговор. И этим он еще больше полюбился мне.
Какой это замечательный человек! Сын рабочего, он стал учиться уже при советской власти и окончил два курса высшего учебного заведения. Имеет звание педагога. Но война не дала ему закончить образование и направила в ряды РККА для политработы [4].
06.06.1942
Вечереет. Мы подъезжаем к Купянску [5], миновав недавно его сортировочную станцию. Только [что] здесь прошел дождь и сейчас продолжает еще накрапывать. Нам везет на дожди. Куда бы мы ни ехали — всюду наш путь завершается плохой погодой и дождем. Возможно, это и к лучшему, ибо в дождь погода нелетная, и на нас не могут напасть вражеские самолеты.
Сейчас нахожусь в прифронтовой полосе. Родная украинская земля широко раскинулась повсюду. Но местность мне эта незнакома — здесь я никогда не бывал.
Горю желанием попасть на Днепропетровский фронт, если таковой существует. Как отрадно и легко сражаться за свой родной город! Но если мне не доведется там драться с врагами, я не отступлю и не струшу.
Собираюсь подать заявление в партию. Хочу идти в бой коммунистом. Буду проводить политическую работу, с которой до некоторой степени знаком и которая мне близка. В бою даю себе клятву быть передовым и добиться звания лейтенанта, которого мне волей случая не довелось получить в училище. Многое еще мне незнакомо, многое непонятно, но буду учиться, чтобы больше знать. Литературную работу-учебу не прекращу ни при каких обстоятельствах, ибо это мой хлеб, моя пища, жизнь моя дорогая.
Я не умирать еду, а жить и одерживать победу, бить врагов Родины своей! Буду бить их из миномета, из винтовки, а также литературой и политикой — таковы мои мысли и чаяния в данный момент. О смерти не думаю, ибо верю в судьбу свою, которая да сбережет меня от вражеских пуль. Опираясь на эту веру, буду бесстрашен в бою, буду в первых рядах защитников Родины.
Писем написал очень много. Мои товарищи по оружию смеются надо мной за то, что много пишу. А я не могу не писать, хотя и не хочу, чтоб надо мной смеялись. Написал за свой путь из Новороссийска на фронт — маме в Ессентуки, в Магнитогорск, Астрахань, в Дербент и Лене Лячиной в Нальчик. Б[асе] Лившиц еще не написал.
08.06.1942
Дождь, дождь бесконечный, ленивый, кое-чем напоминающий новороссийский. Правда, земля здесь тверже и не киснет под ногами после дождя, не липнет к ногам и не образует болота. Сегодня засветло мы должны были покинуть это село, но остались здесь, по-видимому, из-за дождя. Нам выдали много сухарей и неприкосновенные запасы (НЗ) в виде концентратов каши и горохового супа-пюре.
11.06.1942
Из селения Кабанье [6] вышли 9 июня. Вчера дошли до места, покрыв таким образом за это время 55 километров. Пока разместились в садике у одной из деревенских хат.
Вчера был дождь. Спрятались в хлеве соседней хатки. Сегодня нам, комсомольцам, объяснили нашу задачу. Редакторам газет, командирам взводов тоже объяснили ее. Так что мне довелось дважды присутствовать на летучих собраниях.
12.06.1942
Со вчерашнего вечера с пяти часов и до восьми часов сегодняшнего утра рыли блиндаж для нашего расчета. С 8.30, примерно, и до четырех вечера отдыхали (если не принимать во внимание ходьбу на расстояние одного километра за обедом).
Сейчас роем запасную позицию впереди основной. Позади основной предстоит вырыть еще две позиции запасных.
По дороге сюда нашел две немецких листовки. Какие глупые и безграмотные авторы работали над их составлением! Какие недалекие мысли выражены в этих «листовках», с позволения сказать. Просто не верится, что эти листовки составлялись с целью пропаганды перехода наших людей на сторону немецких прохвостов. Кто поверит их неубедительным доводам и доверится им? Единственный правильно вставленный аргумент — это вопрос о евреях. Антисемитизм здесь сильно развит, и слова, что «мы боремся только против жидов, севших на вашу шею и являющихся виновниками войны», могут подействовать кой на кого. Далее там указывается на то, что «жиды», дескать, засели в тылу, воевать не идут и не хотят быть комиссарами на фронте из-за своей трусости. Это уже чересчур смешно звучит, а выглядит в устах составителей листовок просто анекдотично.
В ответ на то, что евреи сидят в тылу, я могу сказать, что только в нашей роте одной насчитывается не менее семи евреев, что при малочисленности их по сравнению с русскими (на всем земном шаре до войны проживало около 11 миллионов евреев) — слишком много. Насчет боязни евреев быть комиссарами мне и говорить не хочется. Я им покажу в бою на своем примере, какую чушь они порют. Я не только как еврей попытаюсь не избежать звания комиссара боевого подразделения, но буду добиваться горячо, страстно, настойчиво и цепко этого почетного звания.
Листовки никому не показывал, кроме командира нашего взвода. Отнесу их политруку. Их тут очень много разбросано по полю — и наших, и немецких листовок.
Писем давно никому не писал — не было адреса, а сейчас нет свободной минуты. Пишу сейчас, когда мой напарник, единственный мне подчиненный боец моего отделения, работает, роет окоп, а я, покопав, отдыхаю. Комары кусают безжалостно. Сколько их тут есть!..
13.06.1942
На рассвете. До света работал, рыл окоп. Сейчас копает Хаустов — боец моего подразделения. Этот человек вызывает во мне брюзгливую жалость: он не так стар, как выглядит, не так слаб, как делается. Окопы, например, он копает скорей и лучше меня, так как привык к физическому труду с малого детства. Но миномет, лопату и другие тяжести мне приходится носить самому, ибо он говорит, что не в силах носить тяжести. Пойти куда-либо он тоже не может.
Сначала мы были вместе во взводе ПТР. Потом нас перевели в минометный взвод. Меня назначили командиром, его определили в мой расчет. Это сильно задело самолюбие его.
Еще в Новороссийске он говорил мне, что болен сердцем и отсутствием зубов. Жаловался, что не вынесет выстрела и при первом бое умрет от разрыва сердца. Когда же у нас проходила учебная стрельба, он ничуть не пострадал, однако стрелять из миномета побоялся, и мне пришлось опускать мины самому. Как было сказано выше, я в этом ничуть не раскаивался, но он, Хаустов, так и не выстрелил ни разу до сих пор из миномета. Во время стрельбищ, вторых по счету, он стоял часовым и на огневом рубеже не присутствовал.
Когда мы приехали сюда, он стал напевать мне совершенно другое. То он говорил, что он слушать меня не будет и приказаний моих исполнять не станет, то говорил, что я отдаю неправильные приказы, то он просто зло издевался надо мной, командуя в присутствии остальных бойцов взвода: «Гельфанд, ко мне!», или посылая меня к командиру взвода сказать, что он не будет со мной работать и слушаться меня. «Ну как, ты говорил лейтенанту то, что я тебе сказал?» — говорил он.
15.06.1942
Сегодня счастливый день — комаров нет, и можно спокойно писать.
Весь взвод наш, за исключением двух человек, охраняющих боеприпасы, улегся спать. С фронта непрерывно доносятся глухие и тяжелые выстрелы, похожие на разрывы бомб. Передовые позиции отсюда недалеко. Часто гостят здесь вражеские самолеты — при одном из налетов их один из наших бойцов был убит и двое ранены.
Ночью со всех сторон поднимаются ракеты, долго глядят в беспросветную тьму, освещая пространство, и затем медленно начинают опускаться за горизонт, а навстречу им новые и новые ночные светила подымаются, выдуманные людьми.
Лейтенант, видимо, забыл, что нам нужно заканчивать рытье складов, и первый уснул после завтрака, за ним все остальные легли спать, не напоминая ему о складах. Сегодня уже пятый день, как мы роем окопы, предназначенные для оборонительных боев.
Выстрелы как будто стали отчетливей и ближе, и политрук роты «тайком» нам сообщил, что днями мы должны столкнуться с врагом.
Хочется спать, но еще больше хочется поговорить с тобой, о, мой дневник, высказать сокровенное, что накопилось у меня за период службы в армии. И я не сплю.
16.06.1942
Оказывается, немцы вели наступление против наших войск на харьковском участке фронта [7]. А я-то и не знал-то. Только сегодня по рассказам товарищей и из «Красноармейской газеты» за тринадцатое число мне все стало известно.
Сегодня по радио, рассказывают красноармейцы нашего взвода, сообщили, что наступление немцев на нашем, Харьковском, направлении приостановлено [8].
Прервусь. Небо рассвирепело и шлет почти беспрерывно на меня дождь.
Через 15 минут. Как ни грозны тучи были, а дождя все же на этот раз не последовало. Ветер пошел мне навстречу и разогнал их отсюда, назойливых, чтоб не мешали писать мне. Хватит с них целой ночи, в течение которой они поливали меня своим холодящим дождем. Что ж, спасибо тебе, ветер буйный, украинский ветер — будем же вместе гнать черные полчища немцев, тучами хлынувших на землю нашу. Едут всадники сюда. Опять прервусь — ведь я на посту. Всадники, два лейтенанта — незнакомые мне, тоже проехали мимо.
Сейчас уже канун шестнадцатого числа, а я все еще не имею возможности списаться с родными, знакомыми. Им я пишу — боже мой, сколько я им написал, уже и счет потерян мною. А они не могут писать мне, ибо адреса моего нет у них. Какая горькая, неотвратимая досада! Как бы мне хотелось побывать сейчас дома, повидать родных, отдохнуть пару деньков, понежиться в постели одну-другую ночку, обнять всех близких, услышать ласковое слово матери, отца и родных моих — сколько пожеланий связанно с домом! Не перечесть! А пища вкусная — хотя бы раз в десять дней видеть одну порцию из тех, что считались мною дома обыденными и не особенно привлекательными.
С каким восторгом слушал бы я сейчас наставления моего папки милого, казавшиеся мне раньше надоедливыми и лишними. Сколько я отдал бы за самую жесткую трепку матери любимой и дорогой, только бы увидеть ее на минуту. А Днепропетровск… Сколько нежных чувств и приятных воспоминаний вызывает во мне жизнь и учеба мои в городе этом! А радио! — сколько дней я не слышал ни одного слова из него. А газеты, а карты, а книги!.. Все оставлено мною. Только изредка мне удается урвать минуту свободную, дабы почитать, пописать, помечтать немного.
Все книги, что вез я с собой, отдал бойцам на курение. Только одна, Иванова о Лермонтове [9], осталась пока у меня. Нести невозможно — НЗ пищи, куда входят концентраты и сухари (на пять дней и того и другого), патроны, которых 85 штук, и еще кое-какие необходимые вещи — все это страшно тяготит, но необходимо в то же время. В противогазе стихи ношу, дневник старый, ессентуковский и этот; бумагу, карты (которых тоже оставил минимальное число), а это все тяжесть. Чернила ношу в верхнем боковом кармане, где помещается ручка, карандаш, блокнот и другие разности. В левом боковом кармане тоже полно. И все это необходимо. И все это я не могу и не должен выбросить.
Чернила… Эх, недавно забегала по тебе, дневник мой, быстрая ручка, сея на просторах твоих белоснежных синие полчища букв. После того как командир взвода ПТР не по праву заставил отдать ему мои чернила, я уже было потерял надежду писать ими и вооружился химическими карандашами. И вот неожиданно пришел ко мне санинструктор с предложением, чтобы отдал ему свою пачку табаку за сухари, за сахар, за что угодно. Все условия его я отклонил и предложил свое — достать бутылочку с чернилами. Он согласился, но так долго тянул, пока я не раздал часть пачки, не обменял на селедку, на ручку, так что у меня осталась половина пачки большой хорошего турецкого табаку.
Он решил меня надуть и в чернильницу всыпал марганца. Попробовал я пописать — замечательный красновато-фиолетовый цвет, но водянистый немного. Он стал подогревать бутылочку, взбалтывать и все это с самым серьезным видом. Я спешил тогда на работу — на рытье окопов, и мне некогда было раздумывать. Поверив его уверениям, что чернило устоится и не будет водянистым, я отдал ему табак. Когда же на другой день (вчера) я попробовал писать — оно действительно было ярче намного, но как только я отводил ручку от уже написанного слова, я замечал, что слово начинало желтеть и постепенно становилось еле заметным его очертание, похожим на ржавчину.
Больше санинструктора я с тех пор не встречал. А чернила я все-таки сделал, разведя химический карандаш в воде. Победа осталась все же за мной, ибо мое дело правое.
Со вчерашнего дня дневалю возле оружия и боеприпасов. Младший лейтенант стал относиться ко мне насмешливо и недобросовестно, хотя и выделил меня в командиры. Всегда он выделяет меня в наряды больше других (не в наказание, а по привычке) и унижает честь и права человеческие и командирские, назначая, к примеру, в дневальство и при рытье окопов рядовых бойцов старшими надо мной, отчитывая меня в их присутствии, а также доверяя всяким жалобам на меня как на командира, что не должно иметь места по уставу в Красной армии.
Больше того, когда у меня произошло страшное по принесенным мне мучениям расстройство желудка, он, по навету подчиненного мне бойца, признал это симуляцией и заявил в присутствии красноармейцев, чтобы я больше ему не жаловался ни на какие болезни. А проверить в санчасти истину о моей болезни не пожелал.
Вообще наш командир взвода находится под влиянием людей, умеющих рассказывать и трепать языком способных. Я уверен, что расскажи я ему пару ругательных анекдотов, и отношение его ко мне переменилось бы — плохо, память у меня ни к черту.
А сейчас пока что спит боец Бессарабов ночью. Командует он же, а командир отделения, в котором сей боец находится, ночью не спит, стоит на посту. Днем тоже из кожи лезет, выполняя приказания своего бойца. Кто же будет подчиняться мне в бою, если я сам вынужден подчиняться бойцам, которыми командовать должен?!
А потом, когда нет командиров, он, говоря о лейтенанте, начинает рассуждать, что во главе роты стоят одни пацаны, что сами бойцы их постреляют и что он, Бессарабов, знает больше командира взвода, ибо служит три года, а он, командир, всего лишь три месяца. Вот тебе и авторитет командира! До чего доводит малейшее уклонение от устава.
Если я не заслуживаю звания командира — можно снять меня с этой должности и тогда предоставлять бойцам быть старшими надо мною и проч. Но я начинаю вступать в обсуждение действий командира, а ведь это не по уставу. Ладно, молчу об этом. Молчу как рыба…
Опять комары появились (мошки, как их называют). Ох, и надоедливы же они. И в глаза лезут, и в уши, и в нос не стесняются забраться — просто оказия какая-то — ни писать, ни читать, ни даже сидеть спокойно они не дают мне, грешному.
Орудия и вправду не бьют со стороны фронта, и самолетов меньше стало. Что дальше будет?
18.06.1942
Выстрелы стали глуше. Фронт, по-видимому, удалился значительно. Командир взвода ушел вместе с командиром роты выбирать новую позицию для рытья окопов где-то впереди прежней. Кормить стали нас лучше со вчерашнего дня. Появилось консервированное мясо в супе. Хотелось бы полакомиться чем-либо, даже хлебом свеженьким — ведь я так давно не ел хлеба — одни сухари. Табак вчера выдали нам. Это хорошо, что я не курю. С санинструктором договорился обменять его на молоко. Он извинился передо мной и дал мне чернильницу-невыливалку, чтоб загладить свою вину.
Ну а сейчас лягу отдыхать — все спят, только я один бодрствую.
Вечером на новой позиции. Рою совместно со 2-м отделением землянку — окоп для батальонного миномета. Нам, как об этом сообщил младший лейтенант Егоренко (наш комвзвода), ротным минометам, землянки уже вырыты впереди стоящими подразделениями, которые, хотя еще ничего не знают, будут переброшены вперед для занятия и подготовки новых позиций. Какое разочарование ожидает их!
Сегодня к вечеру мошкара опять появилась. Она не дает вольно вдохнуть, широко раскрыть глаза и рот. Она лазит по всему телу и ест его, пьет кровь мою, страшно действуя на нервы. Я давлю, отгоняю, отмахиваюсь от этих назойливых мошек, но, увы, борьба моя безрезультатна. Писать приходится, зажмурив глаза, полузатаив дыхание и беспрерывно мотая головой.
Землянка уже готова. Теперь остается только накрыть ее сверху от дождя и от прочих шуток природы, от всяких неожиданностей и случайностей.
Только что здесь пролетал вражеский самолет. Он имеет какую-то странную форму — на хвосте у него прикреплена прямоугольная фигура, предназначенная неизвестно для чего. Он делал два залета, но под огнем зениток и прочих небесных трещоток улетел. Я думаю, что он еще вернется, ибо он настойчиво стремился к цели, не страшась выстрелов, которые не могли не угодить хотя бы в единичных случаях в самолет — снаряды рвались недалеко от него.
Принесли ужин. Надо подкрепиться после работы. Потом, если скоро не стемнеет, стану продолжать.
После ужина. Мы, оказывается, находимся в полукольце. С трех сторон от нас, на расстоянии не более 30 и не менее 18 километров, находится фронт. Только одна сторона, с которой мы пришли, свободна от боев. Окопы мы роем в направлении Изюма [10] (по объяснениям местных жителей Изюм и Барвенково [11] находятся впереди нас километров на 18). Слева от нас Купянск, возле которого тоже, по словам людей (ведь газет свежих читать не приходится, а радио тоже негде слушать), сейчас развернулись ожесточенные бои. Справа на северо-запад — Харьков, в 120 километрах от нас, не более и весь фронт харьковский. Только позади нас узенькая полоска территории, свободная от вражеского присутствия и ожесточенных боев.
Говорят также, что на нашем участке (Изюм) немцев отогнали на 8 километров. Вчера говорили, что здесь помогло орудие, называемое «Катюшей» [12], сжигающее все на своем пути. Сегодня говорят другое: виновником событий на данном участке фронта является англо-советский договор и переговоры, с ним связанные, об открытии второго фронта [13] — немцы, дескать, испугались и отправляют свои войска во Францию, заменяя их венгерскими и румынскими. Не знаю, чему можно верить, но ясно одно: положение наших войск здесь улучшилось, и стоит ожидать переброски нашей вперед, если войска, сражающиеся на фронтах, сейчас будут наступать.
Адреса нашего нет пока. Вот уже дня два-три не пишу писем — надоело писать, не получая ответов [14]. Интересно подсчитать, сколько писем я написал за период службы в армии. Жалко, что я не вел счета. Теперь буду подсчитывать. Интересно также, сколько писем получили мои адресаты, а также получили ли дома (в Ессентуках) мою посылку из Майкопа и фотокарточки, посланные доплатными письмами из Новороссийска.
19.06.1942
Волнует меня вопрос, где сейчас папа. Не призван ли он в армию? Интересует меня, где дядя Люся, Сеня и дядя Исак. И многие другие вопросы необходимо выяснить мне, но они точно застряли в непролазном болоте отчаяния, тоски и безвыходности положения. Что я могу сделать, чтобы списаться с родными? Ничего, только сидеть, сложа руки в ожидании адреса. Но сколько так можно ждать?
Вчерашний самолет опять визитировал сюда сегодня утром, но улетел, покружив, как и раньше, над нашей головой.
Под вечер. Страшно испорчен желудок. Понос и рвота. Ходил к санинструктору, но его не застал. Еще утром бойцы нашего взвода передали ему о моей болезни, но он только посоветовал (опять же, через бойцов) мне ничего не есть, но помощи не оказал. Сейчас не знаю, где его искать.
Писарю передал три письма в Ессентуки маме и Басе Лившиц. Адрес на всех — стрелковой роты, кот[орую] мы поддерживаем. Авось, дойдут!..
20.06.1942
Здорово я, однако, разохотился писать в армии! Еще никаких особо знаменательных событий не произошло, а полтетради мною исписано. Надо сократить аппетит к писанию.
Наконец, сегодня явился санинструктор. Он сказал, что я умышленно отравляю себе желудок в надежде на госпиталь. Сказал, будем лечить мы на месте дисциплиной. Все бойцы стали говорить, что я много пью воды, и он пригрозил мне трибуналом, если я не прекращу воду пить совершенно. Дав мне выпить слабительного, он ушел. Ходил на двор, однако ничего не получилось. Или желудок настолько укрепился, или опять запор, или же просто вся отработанная пища уже вышла из желудка во время моих сильных поносов.
22.06.1942
Сегодня год войны между нашей страной и немецко-фашистскими гадами. Эта знаменательная дата совпала сегодня с первым ожесточенным налетом (за мое здесь пребывание) на эти места.
Пишу в землянке-окопе. Налеты продолжаются и сейчас. Хаустов, мой боец, окончательно растерялся и даже от испуга заболел. У него была рвота. Руки у него трясутся, и лицо перекошено. Он сначала пытался скрыть свою боязнь перед бомбежками врагов, но теперь уже не скрывает, открыто признается мне, что нервы у него не выдерживают. Так ведет себя вчерашний герой, который минувшей ночью матюгался на меня и говорил, что я «сирун» и при первом же бое наделаю в штаны, а его оставлю самого погибать.
Я положительно теряюсь в желании и стремлении, в мечтах, я бы сказал, образумить этого человека, абсолютно не желающего мне подчиняться, заявляющего мне: «Хоть ты меня расстреляй сейчас, слушать тебя не буду!» Вчера вечером у нас произошел один из повседневных разговоров, которые действуют на меня сильнее, чем самый жестокий и опасный бой, какой я себе могу представить в воображении. «Какой ты командир? Да ты дурак! Ты глупей всякого дурака…» — говорил он мне.
23.06.1942
Сегодня тоже не прекращаются бомбежки. Только что закончил писать письма. Написал одно маме в Ессентуки, тете Ане и дяде Леве по одному. Вчера (нет, позавчера) отправил маме письмо. Итого пять. Теперь веду счет им.
Сижу в землянке на рубеже обороны. Хаустов продолжает болеть со вчерашнего дня. Во-первых, он сильно струсил при налетах и, во-вторых, он испортил себе желудок. Все приходится делать самому.
Вчера пришил себе два сигилька, как их здесь называют, — два треугольничка на каждую петлицу — и стал сержантом [15]. «Вот чудо: в завтрак подходил к нам боец, в обед — сержант», — говорили повара, указывая на меня.
Хаустов стал миленьким. Я отдал ему свой табак, забочусь о его болезни, и он больше не ругается — лежит или спит и бредит во сне.
Санинструктора не нашел нигде, хотя ищу его со вчерашнего дня. Говорил комиссару, командиру роты, командиру взвода. Командир роты обещал прислать его, но не прислал.
Нашему лейтенанту читал отрывки из своего дневника. Было там и о нем. Он с радостью слушал, когда я хвалил его, но дальше были места, где я о нем нехорошо отзывался, и я имел нетактичность прочесть ему их. Он обиделся. Сюда больше не ходит. А парень замечательный. Дружить бы с ним я мог и неплохо дружил бы. Только какое-то препятствие стоит на пути к дружбе с ним, невидимое, но ощутимое слегка. Иногда оно исчезает, и он говорит со мной тепло и задушевно, как друг, однолетка. Но это бывает редко. По-видимому, я сам виноват в этом.
25.06.1942
Обстановка здесь сильно изменилась. Сейчас будем уходить из нашего блиндажа-землянки, мы уже здесь привыкли, и уходить не хочется. Но коварный враг угрожает нам с фланга, в то время как мы приготовились встречать его с фронта. Три дня враг бомбил окрестные деревушки, оставляя кровавые следы разрушений.
26.06.1942
Во время привала. Едем на машине в сторону восхода солнца. Проехали уже свыше 100 километров. По дороге большое количество военных. Все направляются в ту же сторону, что и мы. Масса машин, много войска.
Мирные граждане повсеместно эвакуируются. В воздухе гудят высоко-высоко над землей, так что не видно сразу их, вражеские самолеты. Не может быть, чтобы наши войска собрались оставить такую огромную территорию, столько хлеба и имущества немцам. Войска, вероятно, перебрасывают для подкрепления другого фронта.
Только сейчас я представляю себе ясно, из какого ада мы вырвались. Мы находились в мешке, который постепенно закрывался, и пробудь мы на месте этом до нынешнего утра, нам не довелось бы выбраться оттуда. Мы бы были окружены, взяты в плен или перебиты.
Впервые издали я увидел действие нашей «Катюши». Она зажигает все на своем пути, ровным рядом поднимая языки пламени и дыма на территории. Но и «Катюши», по-видимому, не помогли. Больше всего здесь виновата вражеская авиация: три дня ни на минуту не затихали разрывы бомб, пускаемых на территорию соседних деревушек беспрерывными потоками немецких самолетов. Вражеские коршуны налетали волнами по 28 самолетов и подвергали всю землю вокруг огню и дыму. Небо нахмурилось от разрывов бомб, и пошел дождь, не приостановивший, однако, этих варварских налетов фашистов. В конце третьего дня немцы сбросили на месте полуразрушенной ими деревушки (с правого фланга наших позиций) парашютный десант автоматчиков, который бил в спину нашим войскам, находящимся на передовой линии фронта.
В штабе батальона заинтересовались причиной выстрелов, перестрелки в селе, и комиссар роты сказал о необходимости выслать разведку, чтобы узнать, что там происходит. Я попросил его назначить меня в разведку.
27.06.1942
Но командир роты назначил двух других сержантов. Мне не повезло. Не пришлось рискнуть. А рисковать мне нравится. Не довелось узнать много нового, близко наблюдать бой.
Чернила у меня взял комиссар, но, против ожидания, вернул на другой день. Теперь снова пишу чернилами.
Посланные в разведку имели интересное, но рискованное приключение и вернулись с важными сведениями относительно хода событий впереди нас. Оказалось, что фронт еще далеко, и действует против наших частей группа автоматчиков-парашютистов.
Село, в котором происходили указанные события, продолжало гореть, подожженное утром бомбежкой. Я попросил бинокль и по рассказам и наблюдениям из бинокля пришел к следующим выводам относительно создавшегося положения. Впереди нас, откуда мы ожидали противника, фронт был еще примерно удален на 18–20 километров. Западнее этого направления фронт был еще дальше. Наоборот, на восток от нас, с правого фланга, откуда мы меньше всего ожидали врага, а также на северо-запад, с тыла, враг был не более четырех километров от нас. Причем если днем там действовали десантные группки противника, то к вечеру перед нами была уже регулярная армия, прорвавшая на одном из участков фронт. Мы оказались в мешке, который со вре[менем] закрывался и мог сдавить нас, в конце концов, сплошным кольцом. Тогда бы спасенья не было, но, к счастью, мы вовремя ушли. Чем там закончились бои, куда девались наши войска, там сражавшиеся, — мне неизвестно. Только передвижение войск на этом направлении нельзя было не заметить, ибо они запрудили все дороги своей несчитанной массой.
Купянск, говорят, наполовину в наших руках (станция), наполовину (город) в руках немцев. Отсюда этот город-станция очень близко находится — не более 10 километров. Бои здесь более напряженные, можно сказать, нежели на прежнем участке фронта, но наши войска (по разговорам все) не отступают, а, наоборот, жмут немцев.
По дороге сюда я встретил восемь «Катюш». Все они тщательно закрыты чехлами, засекречены, но легко можно было заметить, что каждая имеет по восемь дул.
Комаров здесь еще больше, чем на прежнем месте, и они надоедливей и опасней. Самолетов куда меньше здесь, и они летят страшно высоко над землей.
Наши самолеты пролетают не раз над нами. Впрочем, где наши и где не наши, определить теперь трудно, ибо немецкие стервятники прилепили на своих грозных, замаранных тысячами невинных жизней крыльях красные звездочки наши. Немцев мы узнаем по бомбежкам и стрельбе по ним наших зениток. У них теперь есть какие-то новые типы самолетов с двойным хвостом [16]. Это паршивые штуки: летят низко, по-видимому, разведчики.
Газет не читал я с самого двадцать второго числа, т[ак] что произошло на фронтах и в стране, неизвестно мне теперь. Автобиографию свою написал, заявление подал еще раньше. Хочу в партию — она мне поможет пробиться в политруки. Сержантство, как и другой пост командирский, мне не по душе — не умею я командовать. А политработа — все для меня.
Где-то потерял этой ночью значок КИМа [17]. Он у меня открутился, вероятно, когда я боролся с комарами во время сна. Сколько я его ни искал — не нашел. Мне «везет» — в каждом новом месте я должен что-нибудь потерять. На прежнем, например, потерял карандаш с ножиком-наконечником.
Через некоторое время. Написал только что четыре письма в Ессентуки, маме, в Магнитогорск и Б[асе] Лившиц. Думаю отослать в редакцию некоторых газет свои стихотворения — незачем мне их мариновать, не такое время теперь. А стихи злободневны, хотя, возможно, и не весьма совершенны по худ[ожественным] дост[оинствам].
28.06.1942
Наш младший лейтенант говорит, что дневник и другие записи следует вести простым карандашом, но никак не чернилом или химическим карандашом. Бойцы также уверяют меня в этом. Они утверждают, что это гарантия сохранения букв от дождей, от воды при переправах через реку вплавь и проч.
Письма вчерашние только что сдал писарю.
Живот раздулся сегодня у меня от пищи. Давно я так не наедался, как сегодня. Мне вспоминается время, когда я жил у тети Поли, где наедался так, что штаны приходилось расстегивать и распускать поясок. Сейчас я тоже по-домашнему распоясался. Боюсь за желудок свой — ведь я ел и кашу молочную, и кислое молоко, и сладкое, и все это в большом количестве.
Весь день я живу на молоке. Здесь много коров, и бедные местные жители, напуганные беспрерывным гудением и разрывами снарядов из дальнобойной артиллерии, продают или меняют все, что им не особенно необходимо в данный момент. Сейчас им ничего не жалко, даже жизней своих детей. Единственная у них забота — это корова, которая кормит их и поддерживает. Хлебом здесь трудно разжиться, но я достал. Яиц и других продуктов питания нет.
Война разорила крестьян и отравила им жизнь. Они, сельские жители, недовольны бойцами. Кто-то уворовал курицу, два бойца забрали у местных обитателей пару гусей. Некоторые из бойцов во время артобстрела повыбивали стекла в одной хатке и хотели туда забраться.
Конечно, все это неверно. Жители просто хотят порисоваться, показаться обиженными, снискать у бойцов для себя сожаление и отыскать у них моральную поддержку в часы испытаний. Но доля правды здесь имеется. В семье не без урода. И в Красной армии находится немало головотяпов, которые ни с чем не хотят считаться, объясняя свои действия войной. Их бы надо стрелять, и я думаю, так и поступит с ними наше командование при повторении подобных самоуправств этими людьми.
Снаряды здесь рвутся, как на фронте, хотя до передовых позиций отсюда не менее пяти километров. Вчера осколком снаряда убило корову, другой — отбило ногу. Бойцы раскупили мясо (главным образом, батарея). Мы не успели, хотя наши батальонные минометы находились неподалеку оттуда. Выстрелы их (бойцов) оглушили, и они так растерялись, что, обычно всегда первые в подобных ситуациях, на этот p[аз] ничего не достали.
Магазин разбит, школа разбита, и много других зданий пострадали от обстрела. Все результаты обстрела я сам наблюдал своими глазами. Видел мертвую корову и разрушенные здания. Военные объекты, а также войска не пострадали, и выходит, что мины-то немцы побросали напрасно, невозместимо их стоимости принесенными убытками. Жалкие и бестолковые фрицы! Наша «Катюша» вам покажет, как нужно стрелять, а артиллерия поддержит ее своим огневым шквалом.
Только что мне сообщили, что едем на передовую. Наконец-то началось. Понюхаю пороху. Спешу собираться.
В лесу. Движемся к передовой. Мы прикреплены к какой-то армии. «Будем сдерживать противника с фланга…» — услышал я обрывки слов из объяснений комиссара. Газет давно не читал — с 22 июня. О положении на фронтах ничего неизвестно. На данном участке увижу воочию.
Мне необходимо выдвинуться. Мой лозунг — отвага или смерть. Смерть, нежели плен. Жизнь за мной должна быть сохранена судьбой. Она обо мне заботится, мое дело — завоевать себе бессмертие.
Я теряю сознание от пореза пальца, при появлении сколько-нибудь значительной струйки крови. Мертвых вид был всегда мне неприятен. В драках я всегда был побеждаем. И теперь я мечтаю о подвиге — жду и даже, больше того, — стремлюсь к нему!.. Я, который…
До сих пор меня не страшили ни разрывы снарядов, ни бомбежки — может быть потому, что это было далеко, в стороне от меня, не знаю. Но думаю, надеюсь не подкачать, выдвинуться, отличиться, стать комиссаром и вести военную корреспонденцию с фронта в газеты. Я добьюсь своего, пусть даже ценой жизни, иначе я не человек, а трус и хвастун. Клянусь же тебе, мой дневник, не быть сереньким, заурядным воином, не выделяющимся из общей массы красноармейцев, а быть знаменитым, прославленным или, хотя бы, известным героем Отеч[ественной] войны.
Комары жить не дают — путают мысли, пьют кровь и приводят меня в бешенство своим гудением и укусами своими. Кончаю писать, ибо нет мочи выдержать от этих надоедливейших насекомых. Как их здесь много! [18]
01.07.1942
Какой, однако, бессовестный этот Хаустов! Какой неприятный человек! Вчера целый день он спал. Я не будил его, так как, во-первых, стирал и писал в это время и, во-вторых, решил дать ему выспаться, чтобы к вечеру он мне тоже не мешал. Но не тут-то было!
— Вставай, Володя, мины уже близко рвутся, — тормошил он меня после каждого разрыва вражеского снаряда, напуганный и растерянный.
Вечером ходил я по ужин и до 12 ночи ожидал, пока привезли его. Хаустов оставался сторожить миномет с минами и наше личное имущество. Пришел — он спит.
— Вставайте, Хаустов! Хаустов, проснитесь!
Вылазит.
— Вы что же, товарищ Хаустов, спите, когда на вас лежит охрана военного имущества? Ведь вы не в тылу!
— Вздремнулось, — отвечает, — спать дюже хочется.
— А вы помните, что вы говорили, когда я предложил однажды, будучи еще в тылу, пойти в ближайшую хатку переночевать с минометом и личными вещами? — Нельзя идти. Тебе спать хочется, какой же с тебя командир. Да ты хоть меня расстреляй, а я не пойду. А вдруг на боевую готовность миномет поставить придется.
— Хаустов, — говорил я вам, — ведь мы в тылу, по приказу мы всегда успеем все приготовить, — а ведь хатенка та была всего в нескольких метрах от нас. — Нет, вы настояли на своем, вам хотелось, как и теперь, делать все не так, как говорю я. В дождь и сырость мы провели ночь, в то время как остальные отделения и даже батальонные минрасчеты, во главе с лейтенантами, разместились по квартирам. Вы сказали: — Пусть буде так. Ты лягай сейчас, а я сбужу тебя, когда мне дюже спать схочется. — И я лег. Но не успел я даже вздремнуть, как вы разбудили меня: — Вставай, Володя, уже светает, — и я стоял до самого утра, хотя был разбужен вами в начале ночи — часов у нас не было, и вы этим пользовались. А теперь, когда мы на передовой линии фронта, вы позволяете себе спать, да за это действительно стрелять мало. — Тогда он ничего не ответил. Ночью нам предстояло закончить рыть окоп, ибо днем было невозможно это сделать, так как наша позиция находилась на открытой местности и была под наблюдением врага.
Пока мы поели и приготовились, было не ранее часа ночи. Для того чтобы не носиться с минометом и с минами и др[угим] имуществом, я предложил ему одно из двух: или я чтобы пошел рыть окоп (там надо было только поровнять немного и замаскировать), а он оставался сторожить наш шалаш, или наоборот.
— Я пойду, — сказал он, — но тут же полез на попятную, — а хоть — ты иди, нет, надо вместе идти. Один я не пойду!
— Тогда я пойду, а вы сидите, — и так он не соглашался.
— Так, — говорил он, — мы оба ничего делать не будем. Один будет спати, другой вертеть лопаткой. Надо обоим идти.
— Тогда, хорошо, берите лотки с минами, я миномет, и давайте же, наконец, идти!
— Я не буду их нести. Их надо оставить здесь, а с собой взять только вещевую сумку, винтовку и противогаз.
Долго пришлось его упрашивать, уговаривать, прежде чем он согласился со мной. Он пошел копать, я остался охранять шалаш.
Через полчаса вернулся, доложил, что все готово. Сам он приготовился спать ложиться. Но пришел Кузнецов — боец соседнего отделения — звать его за завтраком. Он и здесь хотел на меня переложить: говорил, что он работал и устал и прочее. Я объяснял ему, что за ужином, когда я ушел — он спал, весь день он спал, а я ни на минуту не уснул.
— Кто же виноват тебе, что ты не спал? Надо было спать, когда я копал. А днем я тоже не виноват, надо было спать.
— Стало быть, следовало разбудить вас и самому лечь?
— Зачем будить? Лягали б спать, и все, а меня не будить.
Трудно с ним столковаться. Но на этот раз за ужином он пошел. Поели. Уже было светло. Я стал укладываться и предложил ему через два часа разбудить меня, а самому лечь.
— Нет, не будэ по-твоему! Ты вставай, а я спать буду!
Ну, думаю, посмотрю, сколько у него совести есть. Сейчас уже около трех часов, а он все спит. Вставал покурить в 12 часов.
— Ну, Хаустов, выспались?
— Нет, еще буду спать.
— А мне спать не нужно? Эгоист вы, Хаустов, и бессовестный человек!
Он ничего не ответил, стал прогуливаться около нашего шалаша.
— Да ложитесь же, наконец, спать, или я лягу, — …пошел. Лег где-то в стороне, полежал, покурил, перешел в шалаш и — завалился в спячку.
Это только один из примеров, а подобных — тысячи.
Как мне командовать им? Миномет с минами, он говорит, бросить придется. Ключ для миномета, он говорит, не нужен и, издеваясь надо мной, говорит, что забросит его. Да ну его к черту, и писать о нем не хочется мне, но и не писать тяжело. Лейтенант в его присутствии говорит, что я строг с ним, что с ним надо говорить мягче и слушаться его потому, что он старше.
Вчера написал письмо маме, в Ессентуки, Оле, тете Ане и в редакцию газеты «Сталинский воин» [19], куда послал свое стихотворение «Здравствуйте, милые сердцу места».
Перестрелка вчера была сильнее. Бедный Хаустов чуть не умер, когда вечером возле него падали осколки неподалеку разорвавшихся мин (я ходил за ужином). Сейчас буду его будить. Хватит ему спать!
А природа здесь — только чтоб стихи о ней писать. Жаль, голова в тумане — спать хочется, умираю. Изредка где-нибудь засвистит снаряд, и снова тихо, только кукушка кричит беззаботно на весь лес: ку-ку, ку-ку, надоедливо гудят комары, и весело щебечут всевозможные птицы, стараясь перепеть разошедшегося соловья, но тщетно. Веселая славная птичка. Oн не молчит ни минуты.
Низко над головой летит самолет. По-видимому, разведчик. Чей? Трудно определить — с обеих сторон его не обстреливают. Все стихло. Он улетел. Только ветер шумит листвой деревьев, подпевая шаловливым птицам лесным.
Я весь опух от укусов маленьких мошек и отвратительно уродливых и назойливых комаров, забирающихся даже под рубашку, чтоб укусить только.
02.07.1942
Недавно вернулся с села, в котором находились до прихода сюда. Лейтенант разрешил пойти поискать чего-нибудь из продуктов питания. Оттуда, оказывается, эвакуируются или, откровеннее говоря, насильно выселяют жителей. Уже третий день страшную картину наблюдал я в этом селе: выбитые стекла оставленных жилищ, заколоченные двери и ставни, перья и головы недавно резанных курей, плачущие женщины и голые ребятишки, не понимающие сердитых окриков матерей, когда невинные дети слишком зашалятся, встречались мне повсюду на пути.
Коров, оказывается, увели всех, не выдав селянам даже расписок. Одну женщину, отказавшуюся расстаться с коровой, какой-то лейтенант пристрелил — ранил в живот, и она сейчас умирает. Никто даже не пытается спасти ее от смерти.
Жители деревни рассказывают, что у них изымаются произвольно и насильно куры, гуси и пр[очее] бойцами и командирами нашими. И, как бы иллюстрацией к их рассказам, впереди меня появилась кибитка, до отказу груженная овцами, гусями и курами. Недоставало только хлеба, и бойцы, затеявшие это нехорошее дело во главе с лейтенантом, ходили по хатам, требуя у жителей хлеб. Жители деревни, а там остались одни старики, женщины и дети, негодуют и грозятся пойти сюда, на передовую, требовать защиты у бойцов. Они отчаялись и могут сделать все. Конечно, мародерством занимаются единицы, огромное большинство бойцов не позволили б себе подобных штук. Известно, что семья не без уродов. Но тем необходимей пресекать подобные поступки, чтоб неповадно было другим. Тем легче их пресечь и наказать виновников этого недостойного наших красноармейцев грабежа. Их мало стрелять, мародеров этих, нарушающих воинскую дисциплину, порочащих честь и славу нашей замечательной народной Красной армии.
Люди были злы на нас, бойцов, и у них трудно было чего-либо достать за деньги или поменять. Только искренним сочувствием и горячим негодованием против их обидчиков мне удалось вызвать симпатию у них. В одном месте мне дали вареного мяса, в другом девушка 1925 года рождения вынесла кусочек хлеба, в третьем угостили обедом (дал им, правда, коробку спичек). Молока не было, и купить чего-либо тоже нельзя было.
Там же, в селе, я узнал от писаря, что мне получилось письмо (но что его передали сюда), по пути мне сообщил боец, что письма там остались. Какая досада, быть там и не отобрать свои письма. Однако на передовую я возвратился сытый и довольный, что много узнал и увидел, хотя лучше хотел бы, чтобы этого не было.
В нашем шалаше оказались гости с 3-го отделения. Они накрывают свою землянку плетнем, который тут же плели, и днем не хотели идти на свою открытую позицию, чтобы враг их не заметил. Я, на радостях, что наелся, раздал всем им свою пайку табака. Мясо спрятал. Хаустову отдал выпрошенные мною сухари. Бессарабов долго косился на меня взглядом — ему хотелось, чтобы я поделился между всеми и мясом. Наконец он не вытерпел, встал и громко, чтобы слышали бойцы других подразделений, находившиеся рядом, стал говорить, что я нечестно поступаю и должен поделиться с Хаустовым мясом. Хаустов тоже бурчал и поддакивал. Но когда он ушел, стал говорить, что он и так перекусил и что с него «будя».
Он хитер, Хаустов, лицемерен, и это, вместе с его жалким видом грести все под себя, вызывает брезгливое отвращение.
Он болен, к тому же, туберкулезом (по его словам), и я когда-либо заражусь от него — ведь я ем вместе с ним. А ему и сухари другой не дал бы на моем месте за все обиды, оскорбления, неприятности и позаглазные поношения перед людьми, которым он меня подвергает.
Сегодня стрелял батальонный миномет. Выпустил пятнадцать мин и ни одной не попал в цель. Сколько денег ушло на их изготовление, а их разбросали зря. Дали б мне пострелять — бил бы мой миномет хоть наполовину ихнего. Я б показал им, как надо целиться.
Вечером вчера отдал, наконец, парторгу свою автобиографию, теперь осталось собрать рекомендации двух партийцев и бюро комсомольской организации [20].
Сейчас уже вечер, и скоро за ужином пора. Триста грамм сухарей (а нам выдали еще меньше) недостаточно для среднего бойца в таких условиях. Сейчас дополучу, наверное [21].
03.07.1942
Ко мне нагрянул какой-то майор. Кричал, ругался, что мы не на огневой позиции, угрожал неприятностями и говорил, что немцы так не воюют. Записал фамилию, имя, отчество и еще что-то из моей красноармейской книжки.
Когда ходил докладывать лейтенанту (с ним были капитан и старший лейтенант, как я узнал, специалисты по составлению и нанесению на карты географической местности). Я разговорился с ним, и когда он узнал, что я пишу, стал говорить со мной откровеннее. С нами был еще связист Ципкин, член партии. Начали с того, что капитан заявил, что тоже писал когда-то и что в нашем возрасте или становятся слишком мечтательными (художниками, поэтами, изобретателями) — так я его понял, или слишком веселыми — хулиганами. Но это, говорил он дальше, до 25-26 лет. За пределами этого возраста многие расстаются с мечтательностью.
Перешли на политику. Я поделился с ним, что в тылу иначе смотрел на жизнь и, особенно, на ход военных действий на фронтах Отечественной войны, чем теперь, когда я увидел все собственными глазами. Газеты приукрашивают многое, многое скрывают или замалчивают, а я раньше всему верил, что узнавал из газет.
Заговорили о картах и о положении на фронтах. Капитан сказал, что у нас карты сейчас плохие, хуже немецких, так как наше командование не думало, что немцы займут такую территорию большую, и составили подробные карты до Киевской области включительно. Немецкий же двухфлюзеляжный самолет-разведчик снимает местность, увеличивают снимки потом и, складывая по кускам, получают отличную карту местности, где всякая мельчайшая деталь нанесена. Я выразил удивление непробиваемости разведчика-самолета двухвостого нашими снарядами, которые рвались рядом с ним [22].
— Эти самолеты сделаны из специального металла, — пояснил мне капитан. И дальше стал объяснять положение на фронтах.
По его словам, наши части одержали ряд крупных побед над немцами и вот-вот должны были завершить полное окружение Харькова. Оставалось каких-нибудь 10 километров, и немцы проиграли бы сражение на Харьковском фронте. С севера от Харькова наши войска сосредоточили большие силы для этого. Тогда немцы, наоборот, сгруппировали еще бóльшие силы с юга и двинули их, при сильной поддержке авиации, на армию (номера уже не помню, позабыл), еще не участвовавшую в боях. Страшные бомбежки невиданной массы (до 800 самолетов) вызвали панику и растерянность среди личного состава армии, и она дрогнула и в панике побежала. Командующий армией, видя такое дело, приказал уничтожить оружие и спасаться, кто как сможет. Не встречая сопротивления, немцы овладели значительной территорией и окружили огромную группу наших войск. Многие прорвались из кольца, многие ушли к партизанам, но большинство попало в плен. Орудия побили самолеты, много вооружения, не уничтоженного нашими бежавшими бойцами, попало в руки немцев. Только у Изюма наступление немцев было задержано. А ведь наши войска обладали значительной территорией, недавно отвоеванной у немцев. Даже часть Днепропетровской области была в наших руках, и вот-вот должен был быть занят г. Павлоград. Теперь же все это осталось у немцев: и Балаклея, и Лозовая, и Барвинково, и Чугуев, и Сватово, и Купянск (город), и др. Об Изюме он, правда, еще не получил сведений, но в том положении, в котором Изюм находился, трудно устоять.
Таким образом, выйдя из полукольца и окружив наши войска, немцы, в свою очередь, придвинулись к основной своей цели, захватив Кавказ, присвоив себе его нефть [23]. Приблизились к планам пробиться в Индию на соединение с японскими войсками, дабы совместно действовать против наших миролюбивых стран — СССР, Англии и США [24].
Попробовали они пробиться через Ростов — орех оказался не по зубам. Тогда решили действовать опять окружением и двинули свои силы на Курск, на Воронеж, на Валуйки [25] — на весь район этих двух областей, дабы занять эти районы.
Только что разорвалась мина неподалеку батальонного полкового миномета. Рядом упало несколько осколков, странно, точно воя и свистя, на своем пути. Я надел каску и лежу за толстым деревом, но мина может ведь не спрашиваться позволения упасть возле меня. Тогда, если рядом она упадет, спасения не будет. Но черт с ними, с минами. Я целиком положился на судьбу, а она меня не отдаст смерти в руки, не погубит меня, выручит. Мне не страшна смерть, хотя жизнью я дорожу больше всего на свете, и я смело гляжу опасности в глаза.
Сегодня утром видел троих раненых осколками мины. Двое не так сильно — в руку, один — здóрово в ногу. Они шкандыбали в село, где есть пункт первой помощи. Для них война временно, а может, кой для кого и навсегда, закончена. Но мне хочется не выбывать из строя и воевать на благо Родины до победы живым и невредимым, — каждому так хочется, но не всегда исполняются пожелания.
Но о положении на фронтах…
В газетах сейчас сообщают, что наши войска ведут бои с наступающими немецкими войсками на Курском направлении [26]. Отныне я понимаю это глубже и шире, нежели до этого моего разговора с капитаном. Теперь я знаю цели этого наступления и догадываться могу о последствиях его в случае успеха в осуществлении плана немецкого. Если вовремя немцев не остановят — они могут нас отрезать, и я вместе с другими бойцами этого участка фронта попаду в окружение. Это худшее из того, что угрожает мне [два слова нрзб]. Но в партию я все же поступлю, не пострашусь ни пыток, ни терзаний. И в плен живым, по-моему, не сдамся.
Анкарский процесс [27], по словам того же капитана, закончился присуждением нашим гражданам советским тюремного заключения на 20 лет каждого. Какая вопиющая несправедливость! Не дали людям даже высказаться публично и обвинили ложно. Это пощечина грубая нашей стране. Турки начинают примазываться к немцам, испугались их, по-видимому, гады.
Оля написала два письма, но этого оказалось недостаточно — всего не отразишь, что накопилось за период между днем моего призыва и днем получения письма в ночь на 2 июля. С бабушкой она тоже спорит и говорит, что это «черствый эгоист». Понятно, что этими словами не исчерпывается все, что она думает о ней, но мне многое понятно стало, прав оказался я.
Только что читал газету за первое число. Умер Янка Купала [28]. Какая огромная потеря, но война перекрывает ее, и об этом много не говорят. На Курском и Севастопольском направлении ожесточенные бои. По-видимому, на Курск направлено наступление немцев [29] [два слова нрзб].
04.07.1942
Сегодня, когда я ходил за завтраком (часа в три с половиной ночи), Хаустов опять уснул. Я пришел, взял лежавшие рядом с ним винтовки и перенес на другое место, подходил к миномету, перенес некоторые вещи — он не слышал. Когда я его разбудил и стал говорить ему, что за это могут пострелять нас и что так на передовой не делают, он назвал меня говном …ным в рот и прочей матерщиной и ругательствами стал меня поносить.
— Ну и что [одно слово нрзб].
05.07.1942
На рассвете, когда было еще темно, пришел, наконец, младший лейтенант. Хаустов принес мне завтрак, и лейтенант сказал, что выберет вместе со мной позицию, когда я поем. Однако он не сделал, как сказал, и выбрал позицию без меня с Бессарабовым и Хаустовым. Когда я указал, что она не годится, приказал мне замолчать.
Хаустова прельщала эта позиция близостью к соседнему расчету, Бессарабова — легкостью рытья ее. Ему, Бессарабову, лейтенант предложил помочь нам, и он, воспользовавшись случаем, нажаловался тому на меня, что, дескать, я грубо с ним (Бессарабовым) разговариваю. Лейтенант отозвал нас обоих и стал поносить меня за нехорошее обращение с таким, дескать, сержантом, как и я.
— В чем заключается это дерзкое, грубое обращение? — спросил я недоуменно, — мне непонятно, почему это вдруг мне предъявлена такая претензия?
— Говорите, Бессарабов, — сказал младший лейтенант.
И тот начал говорить несвязно, что, дескать, он указал мне, что нужно так делать что-то, а я ответил, что сам знаю…
— Укажите конкретно, в чем выражалось ваше указание и когда я его не выполнил (не странно ли, командир отделения обязан выполнять — так требует младший лейтенант — приказания бойца, пусть даже в чине сержанта).
— Замолчите, — прервал меня лейтенант. — Он знает вдесятеро больше, он самый старший во взводе, вы должны его слушаться и выполнять то, что он говорит, ибо он опытнее вас. Вы знаете, что я вас поставил на пост командира отделения только потому, что вы грамотнее Бессарабова (эти слова дали лишний козырь в руки этому человеку). Он копает хорошо, а вы долбитесь лопаткой так, что ему (Бессарабову) смотреть противно, и он сам берет и начинает за вас копать (мы всего один раз копали вместе, и никогда Бессарабов не копал за меня).
Вечер. Сейчас выезжаем (уходим) отсюда, куда — не знаю. Хаустов говорит, что он слышал, будто бы мы выходим из окружения.
06.07.1942
Село Вольшанка [30], кажется. Оно находится в 30 километрах от того хутора, в котором мы стояли. До передовой отсюда нам следует пройти свыше ста километров.
Миномет удалось погрузить на автомашину. Идти будет легче, но тяжесть остается все-таки: болтается вещмешок, противогаз, скатка [31], винтовка. У меня лишний груз сравнительно с остальными красноармейцами — тетради, карты и проч. Будем, вероятно, участвовать в боях на Курском направлении, некоторые высказывают предположение, что под Ростовом. Точно ничего неизвестно.
От тети Ани получил письмо. Кроме адреса более точного и дополнительно листка бумаги с адресом маминым в нем ничего не было. Адрес, говорят, новый. Я не решаюсь отвечать [три с половиной строки нрзб].
07.07.1942
Ворошиловградская область. Мы где-то около Славянска, в селе Туманово. Поздно пришли. Машин еще нет. Страшно устал, сил нет писать. Сейчас опять двигаться будем. Ноги опухли, покрылись мозолями и чирьями. Тяжело, и хочется спать.
Жители готовятся к эвакуации. У одной женщины удалось достать пол-литра молока.
Мысли путаются. Лучше оставлю записи вести…
Только что немцы бросали листовки. В них они называют нас плохими вояками и говорят, что за это время они были бы в Берлине на нашем месте. Глупые они и хвастливые — почему же до Москвы дойти и занять ее им не удалось?
11.07.1942
Шесть дней выходим из окружения. Нет ни сил, ни терпения. Идем пешком, по меньшей мере, километров 200. Мне они кажутся, эти несколько дней — месяцем, годом, чем-то невообразимым и тяжелым, похожим на сон. Мытарства все не кончились. Сегодня будем занимать оборону, по словам некоторых, защищать, прикрывать отход и эвакуацию частей, имущества, войск.
Имею много интересного рассказать, но сильно устал, не могу.
12.07.1942
На привале в селе. Отдохнуть не успел и поесть. Приказано собираться. Когда же, наконец, мы выберемся из этого проклятого окружения? Только успеем выйти и расположиться на отдых, как оказывается, что немцы опять угрожают нам окружением. Позавчера наперерез нам бросились…
13.07.1942
Двенадцатого числа записать ничего не успел — комиссар забрал дневник. Потом он [одно слово нрзб.], но сейчас во время привала в селе.
[..].07.1942
Село Заозерское, Ростовской области. Здесь мы вчера ночевали — дождь помешал нам продолжить свой путь. Грязь не дала двигаться дальше. Нас, немного отбившихся от части взвода минометчиков (вернее, половина взвода), в составе лейтенанта младшего, санинструктора, бойцов Пушки, Моторина, Кузнецова, Гончаренко, Александрова и еще двух. Всего нас не то десять, не то одиннадцать человек. Впереди нас ожидают большие трудности, возможно, плен, а может, даже и гибель. Немцы очень решительные люди, быстро действуют и организованно, с дисциплиной воюют. В этом источник их силы. Людские ресурсы, а также материальные у нас несравненно больше немецких, но использовать их как следует мы не умеем. Боже, какая сила шла на Восток впереди и позади нас, сколько техники и вооружения встречались взору моему все время.
Позавчера около одного из сел поймал живую курицу и ел, сплевывая пух и перья, пока не стошнило. Тошнит до сих пор и кружит в голове.
18.07.1942
Сегодня, оказывается, восемнадцатое число. До ближайшего селения 13 километров.
Лейтенант хотел наказать меня — посадил верхом на лошадку. Вначале это было для меня действительно наказанием — ведь я никогда раньше не ездил верхом, но потом я настолько привык, что позволил себе даже писать на лошади. Это было не слишком удобно, зато спокойней, нежели в другом месте, — никто не мешал, я был в одиночестве, если не считать шедшей подо мной лошади.
19.07.1942
Если это правильно — сегодня 19 июля. В этом селении, до которого во время вчерашней записи в дороге оставалось 13 километров, я сейчас нахожусь.
Ночь ночевали мы уже здесь. Приехали поздно, день был пасмурный, и мы сразу положились спать. Здесь работают еще некоторые общественные предприятия, хотя скот, колхозное и совхозное имущество, а также банк — эвакуированы. Аптечка и магазин школьных принадлежностей работают. Военных здесь масса. Перед нами сюда прибыл полк и разместился по всем закоулкам. Нам не осталось места в центре селения, и пришлось вновь переезжать через речку на западную окраину села, где мы уже были.
Ночью пошел дождь. Я чувствовал сквозь сон его крупные, леденящие капли, густо устилавшие все вокруг. Машинально сжался в клубок, подвернул под себя противогаз, накрывшись шинелью, но это, конечно, не помогло. Я промок до ниточки. Единственное, что осталось сухим, — это противогазная сумка с тетрадями и верхняя часть туловища с боковыми карманами, где хранятся блокноты, фотокарточки и документы, — эти места я наиболее берег.
В воздухе непрерывный гул самолетов. Непонятно, чего ожидают наши? Не нового ли десанта и прочих трудностей впереди? Им хочется, видите ли, побольше выжать из этих местностей необходимых продуктов. Мед достали в пасеках. Много меду. Теперь меняют его на хлеб. Пшеницу здесь понабирали в амбарах мешками, меняют с крестьянами на хлеб, муку и пр. Хотят остаться здесь, чтобы набрать побольше хлеба, ибо, по их словам, за Доном много не наменяешь.
Младший лейтенант — просто заносчивый мальчик, хитрый, хотя и недалекий по уму, но практичный. Живет только для себя, как и все окружение мое. Этому он научился, видимо, еще в училище. Сильно поддается он влиянию бойцов и по любому совету готов все делать, вернее, заставить делать меня и других, менее опытных в жизни и, следовательно, менее нужных для компании полезных и авторитетных бойцов. Но таких мало — раз, два и обчелся.
Мины выбросили они из повозки еще в то время, когда впереди нас был десант немецких автоматчиков (по словам приблудившегося к нам младшего лейтенанта, бывшего соученика нашего командира взвода), разбивший наш и его — 27-й и 28-й — батальоны. Я не знал об этом — в то время я не позволил бы им этого делать. Минометы бросили под руководством младшего лейтенанта недалеко отсюда, километрах в 20, в селении не то Кухтачево [32], не то Вихлянцево [33]. На мое замечание, что ведь сказано в приказе Сталина о необходимости строжайшего сбережения военного имущества при любых обстоятельствах [34], лейтенант ответил: «Вы не понимаете обстановки, товарищ Гельфанд, вы не знаете, в каком мы сейчас положении», — и приказал мне принести лопату, дабы закопать оружие. Я попросил оставить хотя бы один ротный миномет (он весит всего лишь 10 килограмм), на что лейтенант мне ответил: «Несите его тогда сами на плечах». Ясно, что нести его не смог бы я, будучи на территории, усеянной вражескими десантами.
Сейчас я пасу лошадей. Проклятье, они далеко заходят, и приходится без конца прерываться и гнать их обратно. Это мне уже надоело. Погоню их в сад, где мы сейчас расположились.
20.07.1942
Хутор Беленский [35]. Так называется это селение. Сегодня мы уже здесь второй день. Войска все идут и идут. Одиночки, мелкие группы и крупные подразделения. Все имеют изнуренный и измученный вид. Многие попереодевались в штатское, большинство побросали оружие, некоторые командиры посрывали с себя знаки отличия. Какой позор! Какое неожиданное и печальное несоответствие с газетными данными. Горе мне — бойцу, командиру, комсомольцу, патриоту своей страны. Сердце сжимается от стыда и бессилия помочь ликвидации этого постыдного бегства. С каждым днем я все более убеждаюсь, что мы сильны, что мы победим неизменно, но с огорчением вынужден сознаться себе, что мы неорганизованы, что у нас нет должной дисциплины и что от этого война затягивается, поэтому мы временно терпим неудачи.
Высшее командование разбежалось на машинах, предало массы красноармейские, несмотря на удаленность отсюда фронта. Дело дошло до того, что немецкие самолеты позволяют себе летать над самой землей, как у себя дома, не давая нам головы вольно поднять на всем пути отхода.
Все переправы и мосты разрушены, имущество и скот, разбитые и изуродованные, валяются на дороге. Кругом процветает мародерство, властвует трусость. Военная присяга и приказ Сталина попираются на каждом шагу.
Сегодня я стоял на посту ночью. На рассвете пришла соседская женщина и тайком сообщила, что в селе немцы, что она сама их видела. Пришли, дескать, они ночью, и один из них, видимо старший, потребовал, по словам женщины, документы у ночевавших у нее бойцов. Он строго разговаривал с ними, спрашивал, какой они части, почему не со своими подразделениями, куда идут и пр. Ее, женщину, он спросил, не красноармейка ли она, и когда она сказала, что нет, он приказал постелить им спать. Она уложила их и прибежала сюда сказать. По-русски все они плохо разговаривают [пять строк нрзб].
21.07.1942
Вчера вечером к нам пришли командир нашей роты и много других командиров из офицерского состава батальона. С ним были ответственный секретарь комсомола младший политрук…, парторг батальона… и политрук Малов. Последний интересовался судьбой комиссара батальона, разыскивал его, но безрезультатно. Все командиры рассказывали, что, когда на батальон напали немцы, он вел себя мужественно и отважно. Немцы (это были десантники) неожиданно ударили по батальону с тыла из автоматов. Батальон размещался тогда по всему селу, на виду и явился большой мишенью для противника. Во время боя в село пробрались несколько немцев и пытались поджечь сарай (это было ночью, кажется), комиссар собственноручно застрелил двух фрицев, выползавших из подожженного сарая. В то время как большинство людей растерялись — комиссар беспрерывно отстреливался, давая отпор ненавистным и хитрым врагам. Командиру нашей роты сказал выводить людей, и сам ринулся в самую гущу битвы. Больше его никто не видел. Немцы наделали большой переполох в батальоне, и тот частично разбежался, частично попал в плен, много было убитых и раненых. Парторг батальона сорвал с себя знаки отличия (на нем их не было, когда он к нам пришел)!
Вчера ночью мы вышли из села. Наш взвод ехал на подводе, у себя поместили мы трех командиров. Остальные, а их было больше, нежели рядовых, шли пешком от хутора. Однако мы отъехали не более четырех километров и остановились, так как не знали, куда ехать дальше, на ту ли дорогу мы попали.
Николаевка [36], где до сих пор была переправа, по рассказам многих, занята немцами. Впереди, по хуторам и дорогам, тоже, по слухам и разговорам, высадились десанты. Толком, однако, ничего неизвестно. Сейчас утром мы движемся дальше. [одно слово нрзб] на повозке сидят. Только что наш мл[адший] лейтенант узнал, что в Николаевке никого нет и разговоры о немцах — сплошной вымысел. А в нашем селе тоже ходили подобные слухи, и всем пешеходам, конным, спасавшимся из плена, выходившим из окружения, говорили, что сюда опасно ехать.
Командир роты говорит, что, если бы я был с ними, я побросал бы все тетради и дневники, но я твердо уверен, что сохранил бы все, удайся мне сохранить свою жизнь. И сохраню, если только выберусь живым отсюда. А в этом я верен, ведь со мной судьба. Не она ли остановила наш взвод, не с ней ли мы все отстали от батальона, которому угрожала опасность.
Но мне хотелось бы, не так чтоб было. Видеть все, участвовать в схватке, проявить героизм, показать, испытать себя и выйти невредимым, как наши командиры, — вот чего мне хотелось бы. Но нет добра без худа, как и наоборот.
Подъезжаем к хутору. Отсюда разузнаем подробности о дороге, чиста ли она от противника. Комиссар — о нем печется мое сердце. Неужели он погиб или попал в плен? Не может этого быть, ведь он такой милый и отважный, прекрасный и честный человек. Такие люди не должны погибать — этого требует справедливость.
Солнце всходит ласковое и хорошее, в хуторе запевают петухи. Все хорошо в природе. Плохи только люди, которые войны придумали, которые убивают друг друга. Мы не умеем пользоваться жизнью, которая так прекрасна, не умеем наслаждаться ею и любить ее.
22.07.1942
Ночью перебрались на другой берег Дона. Переспали и отдохнули в прибрежной деревушке и двинулись дальше. Я решил пренебречь всеми правилами приличия и стыдливостью, дабы не помереть с голоду. Да и не я один. Вся изголодавшаяся и изнуренная, оборванная и жалкая на вид масса, избежавшая окружения и плена, красноармейцев все силы свои и старания прилагает на добывание пищи. Хутор Камышевский [37].
26.07.1942
Из хутора Камышевского, что неподалеку от Дона, двинулись догонять наши воинские части, военную комендатуру, которая перед самым нашим носом уезжала в соседние хутора.
25 километров до Мартыновки.
Пришли, а там никого нет. Кутейниково еще километров с 30. Опять никого нет. И только здесь, в Зимовниках, удалось, наконец, нагнать части воинские и комендатуру, и формировочный пункт.
Вчера вечером приехал сюда, мне повезло — встретился мне человек — зав. какого-то пункта по взиманию налогов с населения и торговых точек. Он-то и подвез меня на своей одноконке до самых Зимовников, угостил в дороге пышкой. Да вдобавок я нашел по дороге пару огурцов и подзакусил хорошо. Но и этим дело не кончилось. Когда мы расстались, он предложил мне в любое время при нужде прийти к нему — он и накормит, и поспать у него можно будет. Я поблагодарил за любезность и попрощался с ним.
В селе мне встретились многие красноармейцы, которые рассказали всякие неприятные разности относительно формировки прибывших из различных участков фронта, а также, подобно мне, выбравшихся из окружения бойцов. Говорили, что всех прибывших сюда сразу же собирают группами и отправляют на фронт, что ведут их под усиленным конвоем автоматчиков и морят голодом. Еще болтали, будто бы всех заставляют носить тяжелые грузы и не дают отдохнуть после утомительного и трудного выхода из окружения. Советовали сразу идти на Сталинград, где поблизости должна находиться 38-я армия [38], с которой, по словам Егоренко (мл. лейтенанта), мы воевали на фронте. Я решил пойти поискать — может, увижу что-либо, узнаю.
Дождь помешал моим намерениям и, переждав, пока он немного затихнет, в одной хатенке, я пошел к тому доброму человеку, с которым сюда приехал. Там поужинал хорошенько и лег спать. Спал хорошо и много, как никогда. Отдохнул. Утром позавтракал яичницей с хлебом свежим и пошел опять узнавать, добиваться встречи со своими.
Половину поселка обошел, никого из наших не встретив. Уже подошел к станции, но раздумал, решил не ходить больше и повернул обратно. На обратном пути наткнулся на пункт пограничной охраны НКВД [39]. Там отобрали у меня винтовку, выдав расписку, и оставшиеся в подсумке [40] 36 патронов [41]. Мариновали меня целый день до вечера. Пищи никакой не давали и разговаривали со мной строго. Это мне очень не понравилось. Я подумал было, чтобы уйти самому искать формировочный пункт, но у меня отобрали документы, и пришлось ждать.
Сейчас я нахожусь на формировочном пункте, куда меня привели под охраной. Здесь мне не сказали ни слова о местонахождении нашего УРа, но заявили, что все одиночные или групповые бойцы силой не более батальона, попадающие в расположение данного пункта, остаются здесь по приказу командования.
Никого из нашего батальона, ни даже из нашего УРа я не встречал. Сердце наполняется досадой: неужели я глупее всех и попал, не в пример остальным, как рыба в сети?
28.07.1942
Долго, долго я крутился по лагерям, где разместилась вся пойманная 51-й армией [42] масса измученных бойцов и мл[адших] и ср[едних] командиров. Никого: ни бойца, ни командира я не встретил. Весь я погрузился в такое одиночество, что и передать трудно.
Попросил у комиссара этого формировочного пункта 51-й армии каких-либо продуктов или хотя бы хлеба.
— Посидите, — сказал он мне. — Вас вызовут.
— Но, простите, я целый день сижу здесь, и мне говорят все: «посидите».
— Неверно, вы не могли сидеть целый день здесь потому, что за день у меня сегодня прошло очень много людей, а вас я впервые вижу. Посидите, — повторил он и отошел прочь.
Я решил уходить. Стал спрашивать бойцов относительно шансов на успех при совершении побега. Один из бойцов, находившийся там уже несколько дней, посоветовал идти на Котельниково [43], где, якобы, должен быть военно-переселенческий пункт [44]. Уходить посоветовал он огородами, минуя посты охранения.
«Если, — говорил он, — попадешься пограничному охранению НКВД, то может быть тебе большая неприятность. Тебя могут объявить дезертиром и проч., могут направить в особый отдел [45]. Если попадешься нашим или другим воинским частям, тебя могут препроводить обратно сюда, причем ты получишь, наверняка, встрепку. Но все же я на твоем месте, имея документы (мне вернули красноармейскую книжку [46]) на руках, не остался бы здесь ни одной минуты», — поддавал он мне жару. Я посмотрел на него: без обмоток, в изорванной одеже, он заставил меня отвернуться. И я решился.
Поздно вечером я пошел по селу вдоль по улице, выходившей в [одно слово нрзб]. Если на меня кто-либо смотрел подозрительно, я старался делать вид, что не замечаю его взгляда, и направился в ближайшую хатенку спрашивать молока и хлеба. Я был к тому же голоден изрядно.
В одной из окраинных хатенок я остановился. Хозяйка угостила меня молоком со свежей пышкой и разрешила мне переночевать в саду. Дома она боялась меня положить, так как делали облавы на бойцов.
Я переспал, дождался утра, ибо ночью ходить по селу не разрешалось — оно было на особом положении ввиду близости фронта. Утром я пошел по дороге, которая вела от села в степь. Хозяйка дала на дорогу мне пышку.
Когда я отошел далеко от села, мне вздумалось свернуть на дорогу. Там встретился мне патруль, проверивший у меня документы. Я показал расписку, что у меня отобрали винтовку с патронами. Там была печать погранвойск НКВД. Патруль, посмотрев на нее, даже не прочтя содержания, разрешил следовать дальше.
По дороге я нагнал группу с призывниками 1924 года, которых направляют из Шахт [47] в Сталинград.
Встрепенулся воробей, полетел, сел недалеко.
— Жид, жид полетел! — бросились они за ним с криком, сшибая его шапками. Я быстро отстал от них.
— Боец, куда идешь? — окликнул меня лейтенант боевого эскадрона, расположившегося в степи на отдых. Я рассказал. Они, бойцы (все калмыки), пригласили меня покушать с ними [48]. Я не отказался.
Варили они пару барашек. Жирные, признаться, эти барашки были. Я хорошо подзакусил.
Калмыки — славный народ, гостеприимные и добрые, угостили меня по приказу их лейтенанта, вдобавок, сухарями. Я почитал им стихи, отрывки из дневника. Они спросили, какой я нации. Я страшно не люблю ни сам спрашивать, ни когда меня спрашивают об этом. Сказал — русско-грузин. Отец, дескать, русский, мать — грузинка. Один из них, видимо, тоже лейтенант, заявил мне: вы, русские, нехороший народ, не любите нацменов [49], никогда не окажете им помощи, поддержки, не выручите в беде. Вы бы не угостили калмыка, если бы он был в вашем положении. Что ему было тут сказать? Я ответил, что все люди неодинаковы и что среди всех наций есть часть нехороших людей.
Рассказал им случай со мной, как я был оставлен нашим лейтенантом, когда мы шли по пути из Мартыновки на Кутейниково. Было так: еще в Мартыновке меня встретил младший лейтенант с Моториным и его другом, младшим лейтенантом Анатолием из другого батальона. Они предложили мне ехать с ними.
В одном из селений, что неподалеку от Мартыновки (в 10 километрах от нас), нам встретился парень 1925 года рождения, который там учительствовал (это было калмыцкое селение). С ним мы пошли в сад, нарвали яблок. Я нарвал полную пилотку вкусных, сочных яблок. Одна калмычка-хозяйка наварила нам мяса и сделала пышек из наших продуктов, добытых в прошлом селении [одно слово нрзб]. [одно или два слова нрзб] тому парню мл[ладший] лейтенант подарил ракетник с тремя ракетами и дал пострелять из пистолета. Из моей винтовки он тоже настрелялся изрядно. Словом, парень был в восторге, и ему настолько понравилось с нами, что он, хотя ему нужно было в Зимовники (там он живет) ехать на другой день, перенес к нам пару мешков муки и поехал на нашей конке.
В дороге начали скрипеть колеса. Их надо было смазать чем-то. Послали меня [одно слово нрзб]. Не успел я обернуться, как они уехали, побросав на дороге мои вещи. Яблоки раскушали, бросив на дороге пустую пилотку. Гранату вытащили из шинели и оставили у себя — рыб глушить.
Больше я их не встречал. А ведь это не первый случай, когда младший лейтенант Егоренко оставляет своих бойцов. Помнится мне еще один подобный факт, вопиющий, о несправедливости командира нашего взвода. Это было как раз перед тем, когда наш батальон разбили немцы.
Мы шли, не доходя деревни, где это случилось. Вдруг дорогу стали обстреливать. Все растерялись, отстав от нашего взвода, предводительствуемого тачанкой [50]. Егоренко тоже отстал, отстала и лошадь, на которой любил ездить он верхом и в упряжке, но которая усталая, голодная и непоенная брела дальше. Еще два бойца отстали и шли где-то сзади. Только началась стрельба из минометов — мой командир лошадь бросил, не разнуздав даже, и побежал что духу есть к тачанке. Он вперед, я — за ним. Я подбежал уже к повозке, но она тронулась, и никакие окрики уже не могли остановить ее. Я решил обогнать их и пошел по прямой дороге через поле, пренебрегая опасностью, возмущенный трусливым бегством большинства бойцов. Они же свернули в сторону, чтобы миновать опасное место, и окольным путем понеслись вперед, аж пыль столбом!
И все-таки я перегнал их. Их лошади сильно устали и от бешеной гонки трусливых беглецов еле плелись дальше.
— Товарищ лейтенант, ведь это не делают так, бросить бойцов в минуту опасности и бежать без оглядки, когда вашим подчиненным может угрожать гибель.
— Где я вас буду разыскивать, товарищ Гельфанд?
— Да я же был рядом, кричал, чтоб остановились, ругался, наконец, когда нагнал уже почти было вас в дороге. Я шел все время рядом с санинструкторской повозкой [51], которая следовала за вашей, но отстала, когда бежали вы. Вы же командир, комсомолец. Это не по-товарищески и не по-комсомольски, где же тут взаимная выручка в бою? Мне не было страшно, но боль ног и справедливость заставили меня идти прямой дорогой, догонять вас. Вы же командир, комсомолец. Как вы могли допустить такое трусливое бегство, когда там оставались ваши бойцы?
— Молчите. Хватит разговаривать. Сволочь вы, товарищ сержант, — проговорил он скороговоркой, и больше мы к этому не возвращались.
Выслушав мой рассказ, [нрзб полторы строки] и командиры согласились со мной и поведали мне, как один русский их угостил вином тайком от товарищей. Значит, есть и хорошие люди среди русских. Такой они сделали вывод. Расстался я с ними через пару часов сытый и довольный этой встречей. [одно слово нрзб] из-под Ворошиловограда на Сталинград [одно слово нрзб]. Много рассказывал о своем участке фронта. По дороге я заметил паровоз, доверху наполненный бойцами. Когда через полчаса нагнал его на полустанке — вижу, как будто меня ожидают. Я обрадовался, не знал еще, куда он едет, ведь до Котельникова километров 70.
Какова же была моя радость, когда я узнал, что он едет именно до Котельникова. Как я доехал до места — не буду говорить — трудно, конечно, пришлось мне, ибо паровоз так был набит доверху, что можно было сорваться оттуда — давили кругом отчаянно, но доехал, и быстро сравнительно.
Примечания
Источник: Владимир Гельфанд. Дневник 1941–1946. М.: РОССПЭН, 2015.
Читать также
«Дневник, приятель дорогой!» Военный дневник Владимира ГельфандаДневники военного времени: стратегии научных изысканий |
||
© Михаил Гефтер, 2012-2015


Von den Herausgebern: Wir präsentieren Fragmente aus dem Tagebuch von Wladimir Gelfand, das dem Rückzug aus der Umzingelung in Richtung Charkow im Sommer 1942 gewidmet ist. Das Buch "Vladimir Gelfand. Tagebuch 1941-1946", das vom Internationalen Zentrum für Geschichte und Soziologie des Zweiten Weltkriegs und seiner Folgen an der Nationalen Forschungsuniversität Higher School of Economics vorbereitet wurde, ist 2015 bei ROSSPAN erschienen.
01.06.1942
Am Abend im Zug. Heute teilte uns der Kommissar mit, wohin wir fuhren - in Richtung Charkow!.... [1] Ich nahm das Kampfblatt auf. Ich habe den Leitartikel und die Verse geschrieben und die Artikel gesammelt. Jetzt muss ich es noch zu einer Zeitung umschreiben. Es wird dunkel und die Kutsche rüttelt - die Bedingungen sind schwierig zum Schreiben. Ich werde es verschieben.
02.06.1942
Auf
geht's, auf geht's - es ist eine gute Fahrt! Aber es ist
überfüllt. Es ist beängstigend zu sagen - eine ganze
Gesellschaft in einem Wagen. Die Menschen hier sind unterschiedlich. Es
gibt freundliche und böse, viele unhöfliche, unkultivierte,
aber es gibt auch gebildete und höfliche.
Der Kommissar gefällt mir von allen Kommandanten am besten. Er ist
immer straff und willensstark. Wenn man ihn ansieht, wird man reifer
und ernster. Manchmal sieht man ihn an und kann nicht glauben, dass ein
solcher Mann wirklich unter uns und in unseren Verhältnissen leben
kann. Er mag weniger studiert haben als ich (er liest zum Beispiel
weniger gut als ich), er mag weniger mit Literatur und in manchen
Fällen mit Politik vertraut sein (er sagt, dass Prag in
Österreich liegt), aber wenn ich noch einmal hundert Jahre
studiert hätte, wäre ich nicht in der Lage gewesen, so fit
und diszipliniert zu sein wie er. Unser Kommissar ist ein Vorbild
für alle politischen Offiziere, die ich kenne.
03.06.1942
Steppe,
Steppe, Steppe... Glatt wie ein Tisch, still, wie stumm, grasig, wie
ein frisch gebackener Lebkuchen, duftend nach Steppenblumen. Wie mit
einem besonders angenehmen und starken Kölnisch Wasser
parfümiert. Steppe, Steppe, Steppe. Unbegrenzt und grün.
Noch gab es keinen Aufstieg. Wir fahren doch nach Stalingrad. Die Sonne
ging auf, um uns zu sehen, und färbte sich scharlachrot. Wie gut
ist die Sonne! Wir werden uns nie von ihr trennen, nicht wahr, mein
Tagebuch? Ich werde mich niemals vom Leben trennen, so wie ich mich
niemals von dir trennen werde, niemals in der Welt, und besonders
jetzt, wo ich so sehr leben möchte. Wir werden siegen! Die
verdammten Deutschen, die uns versklaven wollen, werden besiegt und
vernichtet werden!
Man sagt, dass es bis Stalingrad nur noch 150 Kilometer sind. Die Region Rostow haben wir schon lange hinter uns gelassen.
Weit wie das Meer, riesig wie der Ozean, die Steppen hier sind
grün. Nur selten trifft man auf eine einzelne Hüttengruppe,
eine Halbstation oder andere Zeichen menschlicher Existenz. Die Steppe,
nur die Steppe, überwuchert von dichtem Unkraut, sonnt sich einsam
und blickt verträumt in den blauen Himmel, der in seiner Weite so
groß ist.
An
einem Bahnhof stecke ich Briefe in eine Schachtel - einen an Tante
Anya, einen anderen an Ola. Den dritten Brief, an meine Mutter, nehme
ich mit. Ich werde ihn in Stalingrad aufgeben.
Die salische Steppe ist vorbei, jetzt erstreckt sich die kalmückische Steppe [2], und es gibt keine Siedlungen.
Der Zugführer zwingt mich, mir die Haare zu schneiden. Was
für ein Ärgernis, aber es ist unmöglich, sich dem Befehl
zu widersetzen.
Gestern
schoss in einer benachbarten Staffel ein Oberfeldwebel beim Laden
seines automatischen Gewehrs auf drei Personen im Wagen und verwundete
sie. Zwei wurden schwer verwundet. Das ist es, was Leichtsinn bedeutet!
Die Echelon wurde vor der Abfahrt aufgehalten. In dem Waggon, in dem
sich diese Geschichte ereignete, befanden sich ein Generalmajor, ein
Divisionskommissar und andere. Es war bereits in Stalingrad, der
größten Stadt, die uns auf unserem Weg begegnete.
Die Stadt begann 10-15 Kilometer entfernt in den Vororten. Die
Dächer der Häuser, wie auch die Häuser selbst, waren aus
Holz. Viele Häuser waren sehr alt und architektonisch schön
ausgeführt und bemalt. Diese alte hölzerne Wolgastadt dauerte
lange, bis nach einigen Zwischenstopps (Bahnhöfen) die große
sowjetische Stadt Stalingrad mit ihren prächtigen
mehrstöckigen Steinbauten begann.
Zum ersten Mal sah ich den berühmten Fluss Wolga. Hier war sie nicht breiter als der Dnjepr, vielleicht sogar schmaler.
Abends. Jetzt sitze ich in der Steppe, an einem Ort, der nicht einmal
auf der Landkarte zu finden ist. Die Mücken peinigen mich und
machen mich wahnsinnig.
05.06.1942
Seit
gestern Morgen bin ich am Tag gewandert [3]. In der Nacht habe ich
nicht geschlafen. Seit dem Abend regnet es und tropft durch das offene
Fenster des Wagens auf meinen Kopf und in meinen Nacken.
Jetzt ist es vier Uhr. Ich werde die Schicht um acht übernehmen.
Gestern langweilten sie mich mit endlosen Wasserpaketen bei fast jedem
Halt. Die Kommandanten hier sind alle jung, einige in meinem Alter.
Aber sie halten sich zu hoch. Nicht so diszipliniert und
unerschütterlich wie hoch. Leutnant Tkalich zum Beispiel, er ist
Jahrgang 1923, läuft oft ohne Gürtel und mit
aufgeknöpftem Hemd herum. Seine Streiche und Scherze sind
kindisch, aber wenn man versucht, mit ihm zu reden, springt er einen an
und schreit. So hältst du ihn nicht. Es ist sogar lustig, wenn er
Befehle gibt. Unser Unterleutnant Egorenko ist strenger und
disziplinierter, aber er geht nicht zu den Komsomol-Treffen.
Neun Uhr abends. Es wird schon dunkel.
Heute hat uns der Kommissar den ganzen Tag politisch bearbeitet. Jeden
Tag mag ich ihn mehr und mehr mit seiner Festigkeit, Willenskraft und
unerschöpflichen Energie.
Heute
hat er lange mit uns die Disziplinarvorschriften geübt. Als Oglys
Kämpfer ihm die Geduld mit seiner Unaufmerksamkeit raubte, begann
er wütend zu erklären, wer er von seiner Herkunft her sei und
wie er sich an der Front verhalten würde: "Wenn ich auf
unvorsichtige Elemente treffe, wird meine Hand nicht zittern [ein Wort
nrzb]", - endete das Gespräch. Und damit wurde er mir noch
sympathischer.
Was für ein wundervoller Mensch er war! Der Sohn eines Arbeiters
begann schon zu Zeiten des Sowjetregimes zu studieren und absolvierte
zwei Hochschulstudiengänge. Er trug den Titel eines Lehrers. Aber
der Krieg erlaubte ihm nicht, seine Ausbildung zu beenden und schickte
ihn zur politischen Arbeit in die Rote Armee. [4].
06.06.1942
Es
wird Abend. Wir nähern uns Kupjansk [5], dessen Rangierbahnhof wir
gerade passiert haben. Hier hat es gerade geregnet und nieselt immer
noch. Wir haben Glück mit dem Regen. Überall, wo wir
hinkommen, haben wir schlechtes Wetter und Regen. Vielleicht ist es
besser so, denn bei Regen ist das Wetter nicht fliegbar und wir
können nicht von feindlichen Flugzeugen angegriffen werden.
Jetzt bin ich an der Front. Mein ukrainisches Heimatland ist
überall verbreitet. Aber diese Gegend ist mir fremd - ich war noch
nie hier.
Ich möchte an die Dnepropetrowsker Front, wenn es sie gibt. Wie
angenehm und einfach ist es, für meine Heimatstadt zu
kämpfen! Aber wenn es mir nicht gelingt, dort mit Feinden zu
kämpfen, werde ich mich nicht zurückziehen und nicht kneifen.
Ich werde mich bei der Partei bewerben. Ich will als Kommunist in die
Schlacht ziehen. Ich werde eine politische Arbeit leisten, die mir
einigermaßen vertraut ist und die mir nahe liegt. Im Kampf
schwöre ich mir, an vorderster Front zu stehen und den Rang eines
Leutnants zu erreichen, den ich in der Schule zufällig nicht
bekommen habe. Vieles ist mir noch fremd, vieles verstehe ich nicht,
aber ich werde lernen, um mehr zu erfahren. Ich werde mein
literarisches Studium unter keinen Umständen aufgeben, denn es ist
mein Brot, meine Nahrung, mein liebes Leben.
Ich
werde nicht sterben, sondern leben und siegen, um die Feinde meines
Vaterlandes zu besiegen! Ich werde sie mit dem Mörser, mit dem
Gewehr, aber auch mit Literatur und Politik schlagen - das sind meine
Gedanken und Bestrebungen in diesem Moment. Ich denke nicht an den Tod,
denn ich glaube an mein Schicksal, das mich vor feindlichen Kugeln
bewahren wird. Im Vertrauen auf diesen Glauben werde ich furchtlos in
die Schlacht ziehen, ich werde in der ersten Reihe der Verteidiger des
Vaterlandes stehen.
Ich habe eine Menge Briefe geschrieben. Meine Mitstreiter lachen mich
aus, weil ich so viel schreibe. Aber ich kann nicht nicht schreiben,
obwohl ich nicht ausgelacht werden will. Ich habe auf dem Weg von
Noworossijsk an die Front geschrieben - an meine Mutter in Essentuki,
nach Magnitogorsk, Astrachan, Derbent und an Lena Ljatschina in
Naltschik. An B[ase] Livshits habe ich noch nicht geschrieben.
08.06.1942
Regen, endloser, träger Regen, der in gewisser Weise an den Regen von Noworossijsk erinnert. Allerdings ist der Boden hier härter und saugt sich nach dem Regen nicht voll, klebt nicht an den Füßen und bildet keine Sümpfe. Eigentlich sollten wir dieses Dorf heute bei Tageslicht verlassen, aber wir blieben hier, offenbar wegen des Regens. Wir bekamen reichlich Brotkrumen und unantastbare Reserven (IR) in Form von Brei-Konzentraten und Erbsenpüree-Suppe.
11.06.1942
12.06.1942
Von
gestern Abend um fünf Uhr bis heute Morgen um acht Uhr haben wir
einen Unterstand für unsere Berechnung gegraben. Von 8.30 Uhr oder
so bis vier Uhr abends haben wir uns ausgeruht (wenn man den Kilometer,
den wir mittags gelaufen sind, nicht mitrechnet).
Wir graben jetzt eine Reservestellung vor der Hauptstellung. Hinter der
Hauptstellung gibt es noch zwei weitere Reservestellungen zu graben.
Auf dem Weg hierher habe ich zwei deutsche Flugblätter gefunden.
Was für dumme und ungebildete Autoren haben an ihrer
Zusammenstellung gearbeitet! Was für seichte Gedanken werden in
diesen "Flugblättern" sozusagen ausgedrückt. Es ist einfach
unglaublich, dass diese Flugblätter zum Zweck der Propaganda
für den Übergang unseres Volkes auf die Seite der deutschen
Schwindler zusammengestellt wurden. Wer würde ihren wenig
überzeugenden Argumenten glauben und ihnen vertrauen? Das einzige
richtig eingefügte Argument ist die Frage der Juden. Der
Antisemitismus ist hier stark ausgeprägt, und die Aussage, dass
"wir nur gegen die Juden kämpfen, die für den Krieg
verantwortlich sind", könnte bei einigen Menschen funktionieren.
Weiter heißt es, dass die "Juden" hinten stehen, nicht in den
Krieg ziehen und wegen ihrer Feigheit keine Kommissare an der Front
sein wollen. Das klingt zu lächerlich und wirkt in den
Mündern der Flugblattschreiber einfach anekdotisch.
Zu der Tatsache, dass die Juden hinten sitzen, kann ich sagen, dass es
allein in unserer Kompanie nicht weniger als sieben Juden gibt, was
angesichts ihrer geringen Zahl im Vergleich zu den Russen (vor dem
Krieg gab es etwa 11 Millionen Juden auf der Welt) zu viel ist. Von der
Angst der Juden, Kommissare zu werden, will ich gar nicht reden. Ich
werde ihnen im Kampf durch mein Beispiel zeigen, was für einen
Unsinn sie verzapfen. Nicht nur als Jude werde ich versuchen, den Titel
eines Kommissars einer Kampfeinheit nicht zu vermeiden, sondern ich
werde diesen ehrenvollen Titel mit Inbrunst, Leidenschaft, Ausdauer und
Hartnäckigkeit anstreben.
Ich habe die Flugblätter niemandem außer unserem
Zugführer gezeigt. Ich werde sie dem politischen Offizier zeigen.
Es liegen viele davon auf dem Feld verstreut - sowohl unsere als auch
deutsche Flugblätter.
Ich habe schon lange niemandem mehr geschrieben - ich hatte keine
Adresse, und jetzt habe ich keine freie Minute mehr. Ich schreibe
jetzt, wenn mein Partner, der einzige unterstellte Soldat meiner
Abteilung, arbeitet, einen Graben aushebt, und ich, nachdem ich
gegraben habe, mich ausruhe. Die Mücken stechen unbarmherzig. Es
gibt so viele von ihnen hier.
13.06.1942
Im
Morgengrauen. Ich habe bis zum Morgengrauen gearbeitet und einen Graben
ausgehoben. Jetzt gräbt Haustov, ein Kämpfer aus meiner
Einheit, mit. Dieser Mann erweckt in mir ein mürrisches Mitleid:
er ist nicht so alt, wie er aussieht, nicht so schwach, wie er gemacht
ist. Gräben, zum Beispiel, gräbt er schneller und besser als
ich, denn er ist körperliche Arbeit von klein auf gewöhnt.
Aber den Mörtel, die Schaufel und andere schwere Dinge muss ich
selbst tragen, denn er sagt, er sei nicht in der Lage, schwere Dinge zu
tragen. Er kann auch nirgendwo hingehen.
Zuerst waren wir zusammen im PTR-Zug. Dann wurden wir in einen
Mörserzug versetzt. Ich wurde zum Kommandeur ernannt, er wurde
meiner Gruppe zugeteilt. Das hat sein Ego sehr verletzt.
Zurück in Noworossijsk erzählte er mir, dass er herzkrank sei
und ihm die Zähne fehlten. Er beklagte sich, dass er es nicht
ertragen könne, erschossen zu werden, und dass er bei der ersten
Schlacht an gebrochenem Herzen sterben würde. Bei einem
Übungsschießen wurde er zwar nicht verletzt, aber er hatte
Angst, den Mörser abzufeuern, und ich musste die Minen selbst
entschärfen. Wie schon gesagt, habe ich das nicht bereut, aber er,
Haustov, hat bis heute noch nie einen Mörser abgefeuert.
Während der Schießübungen, der zweiten in Folge, hielt
er Wache und war nicht an der Schießlinie anwesend.
Als wir hier ankamen, fing er an, mich auf eine ganz andere Art und Weise anzusummen. Dann sagte er, dass er nicht auf mich hören und meine Befehle nicht befolgen würde, dann sagte er, dass ich falsche Befehle gäbe, dann verspottete er mich einfach bösartig, indem er in Gegenwart der anderen Männer des Zuges befahl: "Gelfand, komm zu mir!", oder mich zum Zugführer schickte, um ihm zu sagen, dass er nicht mit mir arbeiten und mir nicht gehorchen würde. "Nun, haben Sie dem Leutnant gesagt, was ich Ihnen gesagt habe?" - würde er sagen.
15.06.1942
Heute ist ein glücklicher Tag - es gibt keine Mücken und wir können in Ruhe schreiben.
Unser ganzer Zug, mit Ausnahme von zwei Männern, die die Munition
bewachen, ist zu Bett gegangen. Von vorne hört man ständig
dumpfe und schwere Schüsse, die wie Bombeneinschläge klingen.
Die vorderen Stellungen sind nicht weit von hier entfernt. Feindliche
Flugzeuge kommen oft hierher - bei einem ihrer Angriffe wurde einer
unserer Kämpfer getötet und zwei wurden verwundet.
Nachts steigen von allen Seiten Raketen auf, starren lange in die
Dunkelheit und erhellen den Raum, um dann langsam über den
Horizont zu sinken, und immer neue, von Menschen erfundene Nachtlichter
steigen ihnen entgegen.
Der Leutnant hat offenbar vergessen, dass wir die Lagerhallen fertig
graben müssen, und ist nach dem Frühstück als erster
eingeschlafen, gefolgt von uns anderen, die zu Bett gegangen sind, ohne
ihn an die Lagerhallen zu erinnern. Heute ist der fünfte Tag, an
dem wir Schützengräben für den Verteidigungskampf
ausheben.
Die Schüsse scheinen deutlicher und näher zu werden, und der
politische Offizier der Kompanie hat uns "heimlich" mitgeteilt, dass
wir in wenigen Tagen dem Feind gegenüberstehen werden.
Ich möchte schlafen, aber noch mehr möchte ich mit dir
sprechen, oh, mein Tagebuch, um das Innerste auszudrücken, das ich
während meiner Dienstzeit in der Armee angesammelt habe. Und ich
schlafe nicht.
16.06.1942
Es
stellte sich heraus, dass die Deutschen gegen unsere Truppen auf dem
Charkower Frontabschnitt [7] in die Offensive gingen. Und ich habe es
nicht einmal gewusst. Erst heute durch die Erzählungen der
Kameraden und durch die "Krasnoarmejskaja Gazeta" zum dreizehnten Mal
erfuhr ich alles.
Heute meldeten die Rotarmisten unseres Zuges im Radio, dass die
deutsche Offensive in unserer, der Charkower, Richtung eingestellt
wurde [8].
Ich unterbreche. Der Himmel ist wütend und schickt fast unaufhörlich Regen auf mich.
In 15 Minuten. Egal wie gewaltig die Wolken waren, aber diesmal gab es
keinen Regen. Der Wind kam in meine Richtung und trieb sie von hier
weg, die lästigen, damit sie mich nicht beim Schreiben stören
würden. Sie hatten genug von der ganzen Nacht, in der sie mich mit
ihrem eiskalten Regen überschüttet hatten. Nun, danke,
stürmischer Wind, ukrainischer Wind - lass uns gemeinsam die
schwarzen Horden der Deutschen verjagen, die in Wolken über unser
Land gefegt sind. Reiter kommen auf uns zu. Ich unterbreche noch einmal
- ich bin im Dienst. Die Reiter, zwei mir unbekannte Leutnants, sind
auch vorbeigekommen.
Es
ist jetzt der Vorabend des sechzehnten Tages, und ich bin immer noch
nicht in der Lage, meinen Verwandten und Bekannten zu schreiben. Ich
schreibe ihnen - mein Gott, wie viele Briefe ich ihnen geschrieben
habe, ich weiß nicht mehr, wie viele. Und sie können mir
nicht schreiben, weil sie meine Adresse nicht haben. Was für ein
bitteres, unvermeidliches Ärgernis! Wie gern wäre ich jetzt
zu Hause, um meine Verwandten zu sehen, um ein paar Tage auszuruhen, um
ein oder zwei Nächte im Bett zu liegen, um alle meine Verwandten
zu umarmen, um das liebevolle Wort meiner Mutter, meines Vaters und
meiner Verwandten zu hören - wie viele Wünsche sind mit der
Heimat verbunden! Ich kann sie gar nicht alle aufzählen! Und
köstliches Essen - wenigstens einmal in zehn Tagen eine Portion
von dem zu sehen, was ich zu Hause für gewöhnlich und nicht
besonders attraktiv hielt.
Mit welcher Freude würde ich jetzt den Ermahnungen meines lieben
Papas zuhören, der mir früher lästig und
überflüssig erschien. Wie viel würde ich für den
härtesten Schlag meiner liebsten und liebsten Mutter geben, nur um
sie für eine Minute zu sehen. Und Dnepropetrowsk... Wie viele
zärtliche Gefühle und angenehme Erinnerungen wecken mein
Leben und Studium in dieser Stadt in mir! Und das Radio! - Wie viele
Tage habe ich kein einziges Wort davon gehört. Und die Zeitungen,
die Landkarten, die Bücher!... Ich habe alles hinter mir gelassen.
Nur hin und wieder gelingt es mir, eine freie Minute zu finden, um zu
lesen, zu schreiben, ein wenig zu träumen.
Alle
Bücher, die ich bei mir trug, gab ich den Kämpfern zum
Rauchen. Nur eines, Iwanows Buch über Lermontow [9], blieb vorerst
bei mir. Es ist unmöglich, alles zu tragen - die
Lebensmittelreserve, die aus Kraftfutter und Brotkrumen besteht
(für fünf Tage), Munition, von der es 85 Stück gibt, und
einige andere notwendige Dinge - all das ist eine schreckliche Last,
aber gleichzeitig notwendig. Ich trage Gedichte in meiner Gasmaske,
mein altes Tagebuch, mein Tagebuch von Jessentukowski und dieses hier;
Papier, Karten (von denen ich auch eine minimale Anzahl
zurückgelassen habe), und all das ist schwer. Tinte habe ich in
der oberen Seitentasche, in die ich Kugelschreiber, Bleistift,
Notizbuch und andere Dinge stecke. Die linke Seitentasche ist auch
voll. Und es ist alles notwendig. Und all das kann und sollte ich nicht
wegwerfen.
Tinte... Eh, neulich ist eine schnelle Feder über dich, mein
Tagebuch, gelaufen und hat blaue Buchstabenhorden auf deine
schneeweißen Flächen gesät. Nachdem der Kommandant des
PTR-Zuges mich gezwungen hatte, ihm meine Tinte zu geben, hatte ich die
Hoffnung aufgegeben, damit zu schreiben, und mich mit chemischen
Bleistiften bewaffnet. Plötzlich kam der Sanitäter mit dem
Vorschlag zu mir, ich solle ihm mein Päckchen Tabak für
Brotkrumen, für Zucker, für alles geben. Ich lehnte alle
seine Bedingungen ab und bot meine eigene an - eine Flasche Tinte zu
bekommen. Er willigte ein, zögerte aber so lange, bis ich einen
Teil des Päckchens weggab, es gegen Hering, gegen einen
Füller tauschte, so dass mir ein halbes Päckchen guten
türkischen Tabaks blieb.
Er
beschloss, mir einen Streich zu spielen und gab Mangan in das
Tintenfass. Als ich versuchte zu pinkeln, hatte es eine wunderbare
rötlich-violette Farbe, aber es war etwas wässrig. Er fing
an, das Fläschchen zu erhitzen und zu schütteln, und das
alles mit einem sehr ernsten Blick. Ich hatte es eilig, zur Arbeit zu
gehen - um Gräben auszuheben, und hatte keine Zeit zum Nachdenken.
Ich glaubte seinen Zusicherungen, dass die Tinte sich setzen und nicht
wässrig sein würde, und gab ihm den Tabak. Als ich am
nächsten Tag (gestern) versuchte zu schreiben, war es
tatsächlich viel heller, aber sobald ich den Stift von dem bereits
geschriebenen Wort wegnahm, bemerkte ich, dass das Wort zu vergilben
begann und allmählich seine Umrisse schwach sichtbar wurden, wie
Rost.
Seitdem habe ich den Saninstruktor nicht mehr gesehen. Und ich stellte
immer noch Tinte her, indem ich den chemischen Bleistift in Wasser
verdünnte. Der Sieg war immer noch mein, denn meine Sache ist
richtig.
Seit gestern arbeite ich bei den Waffen und der Munition. Der
Unterleutnant fing an, mich spöttisch und skrupellos zu behandeln,
obwohl er mich für das Kommando auswählte. Er wählt mich
immer mehr als andere aus (nicht als Strafe, sondern aus Gewohnheit)
und erniedrigt meine Menschen- und Befehlsehre und -rechte, indem er
z.B. Unteroffiziere zu meinen Vorgesetzten während der
Tagesschicht und beim Ausheben von Gräben ernennt, mich in deren
Anwesenheit tadelt und allen Beschwerden gegen mich als Befehlshaber
Glauben schenkt, was nach den Vorschriften der Roten Armee nicht
geschehen dürfte.
Und
als ich eine Magenerkrankung hatte, die mir schreckliche Qualen
bereitete, erkannte er sie als Simulation und erklärte in
Anwesenheit der Rotarmisten, dass ich mich bei ihm nicht über
irgendwelche Krankheiten beschweren sollte. Und er wollte die Wahrheit
über meine Krankheit in der Sanitätseinheit nicht
überprüfen.
Im Allgemeinen steht unser Zugführer unter dem Einfluss von
Leuten, die in der Lage sind, zu erzählen und die Zunge zu
brechen. Ich bin mir sicher, dass sich seine Einstellung zu mir
ändern würde, wenn ich ihm ein paar fluchende Anekdoten
erzählte - schlecht, mein Gedächtnis ist nicht gut.
Und jetzt schläft der Jäger Bessarabov erst einmal nachts. Er
kommandiert auch, und der Kommandeur des Trupps, dem dieser
Kämpfer angehört, schläft nachts nicht, sondern steht
auf seinem Posten. Auch tagsüber arbeitet er hart, um die Befehle
seines Kämpfers zu erfüllen. Wer wird mir im Kampf gehorchen,
wenn ich selbst den Männern gehorchen muss, die ich zu befehligen
habe?!
Und dann, wenn es keine Kommandeure gibt, beginnt er, über den
Leutnant sprechend, zu argumentieren, dass nur Jungen an der Spitze der
Kompanie stehen, dass die Soldaten selbst sie erschießen werden,
und dass er, Bessarabow, mehr weiß als der Zugführer, weil
er seit drei Jahren dient und er, der Kommandeur, erst seit drei
Monaten. So viel zur Autorität des Kommandeurs! Was die geringste
Abweichung von den Vorschriften mit sich bringt.
Wenn
ich den Rang eines Befehlshabers nicht verdiene, können Sie mich
aus dieser Position entfernen und dann den Männern die
Verantwortung für mich überlassen und so weiter. Aber ich
fange an, über die Handlungen des Kommandanten zu diskutieren, was
nicht mit den Vorschriften übereinstimmt. In Ordnung, ich werde
darüber schweigen. Schweigsam wie ein Fisch...
Es sind wieder Mücken aufgetaucht (Gnitzen, wie sie genannt
werden). Oh, sie sind lästig. Sie kommen in meine Augen, in meine
Ohren und in meine Nase - es ist nur ein Unfall - sie lassen mich,
einen Sünder, nicht schreiben, lesen oder auch nur ruhig sitzen.
Die Kanonen treffen nicht wirklich von vorne, und es gibt weniger Flugzeuge. Was wird als nächstes passieren?
18.06.1942
Das
Geschützfeuer wurde lauter. Die Front hatte sich offenbar deutlich
entfernt. Der Zugführer ging mit dem Kompanieführer los, um
eine neue Stellung für das Graben von Gräben irgendwo vor der
alten auszuwählen. Seit gestern sind wir besser verpflegt. In der
Suppe ist Fleisch aus der Dose. Ich würde gerne etwas essen, sogar
frisches Brot - ich habe schon so lange kein Brot mehr gegessen - nur
Brotkrümel. Gestern haben sie uns Tabak gegeben. Es ist gut, dass
ich nicht rauche. Ich habe mit dem Pfleger vereinbart, ihn gegen Milch
zu tauschen. Er hat sich bei mir entschuldigt und mir ein Tintenfass
geschenkt, um es wieder gutzumachen.
Jetzt gehe ich zur Ruhe - alle schlafen, nur ich bin wach.
Am Abend an der neuen Stelle. Ich grabe mit der 2. Gruppe einen
Unterstand - einen Graben für den Mörser des
Bataillons. Welche Enttäuschung erwartet sie!
An diesem Abend sind die Mücken wieder aufgetaucht. Sie hindert
einen daran, frei zu atmen, die Augen und den Mund weit zu öffnen.
Sie klettert über meinen ganzen Körper und frisst ihn auf,
trinkt mein Blut und geht mir furchtbar auf die Nerven. Ich quetsche,
vertreibe, winke diese lästigen Mücken ab, aber leider ist
mein Kampf vergeblich. Ich muss mit zusammengekniffenen Augen
schreiben, halb den Atem anhalten und unaufhörlich den Kopf
schütteln.
Der
Unterstand ist fertig. Jetzt muss er nur noch von oben gegen Regen und
andere Scherze der Natur, gegen alle möglichen Überraschungen
und Unfälle geschützt werden.
Soeben ist ein feindliches Flugzeug über uns geflogen. Es hat eine
seltsame Form - an seinem Heck ist eine rechteckige Figur angebracht,
die für einen unbekannten Zweck bestimmt ist. Es hat zwei
Einsätze geflogen, aber unter dem Beschuss von Flugabwehrkanonen
und anderen himmlischen Ratschen ist es weggeflogen. Ich glaube, er
wird wiederkommen, denn er hat beharrlich sein Ziel anvisiert, ohne
Angst vor den Schüssen, die das Flugzeug nicht verfehlen konnten,
zumindest in Einzelfällen - die Granaten explodierten nicht weit
von ihm.
Das Abendbrot wurde gebracht. Es war notwendig, sich nach der Arbeit zu
erfrischen. Dann, wenn es nicht bald dunkel wird, werde ich
weitermachen.
Nach dem Abendessen. Wir befinden uns in einem Halbkreis, wie es sich
herausstellt. Auf drei Seiten von uns, in einem Abstand von nicht mehr
als 30 und nicht weniger als 18 Kilometern, ist die Front. Nur die eine
Seite, von der wir gekommen sind, ist kampffrei. Wir heben Gräben
in Richtung Izium [10] aus (nach den Erklärungen der Einheimischen
liegen Izium und Barvenkovo [11] 18 Kilometer vor uns). Links von uns
liegt Kupjansk, in dessen Nähe nach Aussagen der Leute (denn wir
haben keine frischen Zeitungen zu lesen und keinen Platz, um Radio zu
hören) jetzt heftige Kämpfe stattfinden. Rechts im Nordwesten
liegt Charkow, 120 Kilometer von uns entfernt, mehr nicht, und die
ganze Front ist Charkow. Nur hinter uns gibt es einen schmalen
Streifen, der frei von feindlicher Präsenz und heftigen
Kämpfen ist.
Sie
sagen auch, dass die Deutschen in unserem Abschnitt (Izyum) 8 Kilometer
zurückgedrängt worden sind. Gestern wurde gesagt, dass ein
Geschütz namens "Katjuscha" hier geholfen hat. [12], die alles
verbrennt, was sich ihr in den Weg stellt. Heute sagt man etwas
anderes: der Schuldige an den Ereignissen auf diesem Frontabschnitt ist
der anglo-sowjetische Vertrag und die damit verbundenen Verhandlungen,
die Eröffnung der zweiten Front [13] - die Deutschen, sagen sie,
haben Angst und schicken ihre Truppen nach Frankreich, um sie durch
ungarische und rumänische zu ersetzen. Ich weiß nicht, was
ich glauben soll, aber eines ist klar: die Lage unserer Truppen hier
hat sich verbessert, und wir sollten erwarten, dass wir vorwärts
kommen, wenn die Truppen, die an den Fronten kämpfen, jetzt
vorrücken.
Wir haben noch keine Adresse. Seit zwei oder drei Tagen habe ich keine
Briefe mehr geschrieben - ich bin es leid, zu schreiben, ohne Antworten
zu bekommen [14]. Es ist interessant, auszurechnen, wie viele Briefe
ich während meiner Dienstzeit in der Armee geschrieben habe. Es
ist schade, dass ich kein Buch geführt habe. Jetzt werde ich eine
Strichliste führen. Es ist auch interessant zu wissen, wie viele
Briefe meine Adressaten erhalten haben, und auch, ob sie zu Hause (in
Essentuki) mein Paket aus Maikop und die Fotokarten erhalten haben, die
mit den zusätzlichen Briefen aus Noworossijsk geschickt wurden.
19.06.1942
Ich
mache mir Sorgen, wo Papa jetzt ist. Ist er zur Armee eingezogen
worden? Ich frage mich, wo Onkel Ljusja, Senja und Onkel Isak sind. Und
viele andere Fragen, die ich herausfinden muss, aber sie stecken
definitiv in einem undurchdringlichen Sumpf aus Verzweiflung, Sehnsucht
und Hoffnungslosigkeit der Situation fest. Was kann ich tun, um mit
meinen Verwandten zu korrespondieren? Nichts, außer untätig
herumzusitzen und auf eine Adresse zu warten. Aber wie lange kann ich
so warten?
Das Flugzeug von gestern war heute Morgen wieder hier, ist aber wieder
abgeflogen, nachdem es wie zuvor über unseren Köpfen gekreist
ist.
Kurz vor dem Abend. Schrecklich verdorbener Magen. Durchfall und
Erbrechen. Wollte den Pfleger sehen, aber er war nicht da. Am Morgen
erzählten ihm die Männer unseres Zuges von meiner Krankheit,
aber er riet mir nur (wieder durch die Männer), nichts zu essen,
aber er half mir nicht. Jetzt weiß ich nicht, wo ich ihn finden
kann.
Ich habe drei Briefe an meine Mutter und Basa Livshits in Essentuki
gegeben. Auf allen steht die Adresse der Gewehrgesellschaft, die wir
unterstützen. Vielleicht kommen sie dort an!...
20.06.1942
Aber
ich bin sehr eifrig dabei, in der Armee zu schreiben! Bisher sind keine
besonders bedeutenden Ereignisse eingetreten, und ich habe ein halbes
Notizbuch geschrieben. Ich muss meinen Appetit auf das Schreiben
zügeln.
Heute kam endlich der Pfleger zu mir. Er sagte, ich würde mir
absichtlich den Magen vergiften, in der Hoffnung auf einen
Krankenhausaufenthalt. Er sagte, wir würden es an Ort und Stelle
mit Disziplin behandeln. Alle Soldaten begannen zu sagen, dass ich viel
Wasser trinke, und er drohte mir mit dem Kriegsgericht, wenn ich nicht
ganz aufhöre, Wasser zu trinken. Nachdem er mir ein
Abführmittel zu trinken gegeben hatte, ging er weg. Ich ging in
den Hof, aber es kam nichts dabei heraus. Entweder war mein Magen so
stark geworden, oder ich hatte wieder Verstopfung, oder aber die ganze
verbrauchte Nahrung war während meines heftigen Durchfalls bereits
aus meinem Magen verschwunden.
22.06.1942
Heute
ist das Jahr des Krieges zwischen unserem Land und den
Nazischädlingen. Dieses wichtige Datum fiel heute mit dem ersten
heftigen Angriff (während meines Aufenthalts hier) auf diese Orte
zusammen.
Ich schreibe hier in einem Schützengraben. Die Angriffe dauern
auch jetzt noch an. Haustov, mein Kämpfer, war schließlich
verwirrt und wurde vor Schreck sogar krank. Er erbrach sich. Seine
Hände zitterten und sein Gesicht war verzerrt. Anfangs versuchte
er, seine Angst vor den feindlichen Bombenangriffen zu verbergen, aber
jetzt macht er keinen Hehl mehr daraus und gesteht mir offen, dass er
mit den Nerven am Ende ist. Das ist das Verhalten des Helden von
gestern, der mich gestern Abend beschimpfte und sagte, ich sei ein
"Sirun" und würde mir bei der ersten Schlacht in die Hose
scheißen und ihn sterben lassen.
Ich bin förmlich verloren in dem Wunsch und dem Bemühen, in
Träumen, würde ich sagen, diesen Mann zu bringen, der mir
absolut nicht gehorchen will und zu mir sagt: "Du kannst mich jetzt
erschießen, ich werde nicht auf dich hören!". Gestern Abend
hatten wir eines dieser alltäglichen Gespräche, die eine
stärkere Wirkung auf mich haben als die brutalste und
gefährlichste Schlacht, die ich mir in meiner Phantasie vorstellen
kann. "Was für ein Kommandant bist du? Du bist ein Narr! Du bist
dümmer als jeder Narr..." - pflegte er zu mir zu sagen.
23.06.1942
Die
Bombardierung hat auch heute nicht aufgehört. Ich bin gerade mit
dem Schreiben von Briefen fertig geworden. Ich habe einen an meine
Mutter in Essentuki geschrieben, je einen an Tante Anya und Onkel Leva.
Gestern (nein, vorgestern) habe ich einen Brief an meine Mutter
geschrieben. Das macht fünf. Jetzt zähle ich sie.
Ich sitze im Unterstand an der Verteidigungslinie. Haustov ist seit
gestern krank. Erstens hat er bei den Angriffen kalte Füße
bekommen und zweitens hat er sich den Magen verdorben. Er muss alles
selbst machen.
Gestern hat er sich zwei Siegel genäht, wie sie hier genannt
werden - zwei Dreiecke an jedem Knopfloch - und wurde zum Feldwebel
[15]. "Hier ist ein Wunder: zum Frühstück kam ein
Kämpfer zu uns, zum Mittagessen ein Feldwebel", sagten die
Köche und zeigten auf mich.
Haustov wurde niedlich. Ich habe ihm meinen Tabak gegeben, ich
kümmere mich um seine Krankheit, und er flucht nicht mehr - er
liegt oder schläft und tobt im Schlaf.
Ich habe nirgends einen Saninstruktor gefunden, obwohl ich seit gestern
nach ihm suche. Ich habe es dem Kommissar, dem Kompaniechef und dem
Zugführer gesagt. Der Kompaniechef versprach, ihn zu schicken, tat
es aber nicht.
Er las unserem Leutnant Passagen aus seinem Tagebuch vor. Da war einiges über ihn. Er hörte mit Vergnügen zu, wenn ich ihn lobte, aber dann gab es Stellen, an denen ich schlecht über ihn sprach, und ich hatte die Indiskretion, sie ihm vorzulesen. Er war beleidigt. Er kommt nicht mehr hierher. Er ist ein toller Kerl. Ich könnte mit ihm befreundet sein, und ich wäre gut mit ihm befreundet. Nur ein Hindernis steht einer Freundschaft mit ihm im Weg, unsichtbar, aber leicht spürbar. Manchmal verschwindet es und er spricht mit mir warm und herzlich, wie ein Freund, ein Einjähriger. Aber das ist selten. Es scheint mein eigener Fehler zu sein.
25.06.1942
Die Situation hier hat sich sehr verändert. Jetzt werden wir unseren Unterstand verlassen, wir haben uns daran gewöhnt, und wir wollen nicht mehr weg. Aber der heimtückische Feind bedroht uns von der Flanke, während wir uns darauf vorbereiten, ihm von vorne zu begegnen. Drei Tage lang bombardiert der Feind die umliegenden Dörfer und hinterlässt blutige Spuren der Zerstörung.
26.06.1942
Während
einer Rast. Wir fahren mit dem Auto dem Sonnenaufgang entgegen. Wir
haben bereits über 100 Kilometer zurückgelegt. Auf der
Straße ist eine große Anzahl von Militärs unterwegs.
Alle fahren in die gleiche Richtung wie wir. Viele Autos, viele Truppen.
Überall werden Zivilisten evakuiert. In der Luft schwirren hoch
über dem Boden, so dass man sie nicht sofort sehen kann,
feindliche Flugzeuge. Es kann nicht sein, dass unsere Truppen ein so
großes Gebiet, so viel Brot und Eigentum den Deutschen
überlassen. Die Truppen werden wahrscheinlich verlegt, um die
andere Front zu verstärken.
Erst jetzt wird mir klar, aus welcher Hölle wir entkommen sind.
Wir befanden uns in einem Sack, der sich allmählich schloss, und
wenn wir bis heute Morgen an diesem Ort geblieben wären,
hätten wir es nicht geschafft, uns daraus zu befreien. Wir
wären umzingelt, gefangen genommen oder getötet worden.
Zum ersten Mal sah ich aus der Ferne die Wirkung unserer Katjuscha. Sie
zündet alles an, was sich ihr in den Weg stellt, und wirft
gleichmäßig Flammen- und Rauchschwaden über dem Gebiet
auf. Aber auch die "Katjuscha" hat offenbar nicht geholfen. Die
feindliche Luftfahrt trug hier die Hauptschuld: Drei Tage lang
hörten die Bombeneinschläge auf das Gebiet der benachbarten
Dörfer durch ununterbrochene Ströme deutscher Flugzeuge nicht
eine Minute lang auf. Die feindlichen Drachen kamen in Wellen von 28
Flugzeugen und setzten den gesamten Boden ringsum in Brand und Rauch.
Der Himmel verdunkelte sich durch die Bombeneinschläge und es
regnete, was diese barbarischen Nazi-Angriffe jedoch nicht aufhielt. Am
Ende des dritten Tages warfen die Deutschen eine Fallschirmlandung von
Maschinengewehrschützen auf dem Gelände eines Dorfes ab, das
sie halb zerstört hatten (an der rechten Flanke unserer
Stellungen), was unsere Truppen an der Front in den Rücken traf.
Das Hauptquartier des Bataillons interessierte sich für die
Ursache der Schüsse, die in dem Dorf fielen, und der Kommissar der
Kompanie sagte, es sei notwendig, einen Aufklärer zu schicken, um
herauszufinden, was dort vor sich ging. Ich bat ihn, mich mit der
Erkundung zu beauftragen.
27.06.1942
Aber
der Kompaniechef wies mir zwei andere Feldwebel zu. Ich hatte kein
Glück. Ich musste kein Risiko eingehen. Und ich gehe gerne Risiken
ein. Ich konnte nicht viel Neues lernen, den Kampf nicht aus der
Nähe sehen.
Der Kommissar nahm meine Tinte, gab sie aber am nächsten Tag zurück. Jetzt schreibe ich wieder mit Tinte.
Diejenigen, die zur Aufklärung geschickt wurden, erlebten ein
interessantes, aber riskantes Abenteuer und kehrten mit wichtigen
Informationen über den Verlauf der vor uns liegenden Ereignisse
zurück. Es stellte sich heraus, dass die Front noch weit entfernt
war und eine Gruppe von Fallschirmjägern gegen unsere Einheiten
operierte.
Das Dorf, in dem sich die genannten Ereignisse abspielten, brannte noch
immer, da es am Morgen durch Bombenangriffe in Brand gesetzt worden
war. Ich bat um ein Fernglas und zog aus den Erzählungen und
Beobachtungen mit dem Fernglas folgende Schlüsse über die
Situation. Vor uns, von wo aus wir den Feind erwarteten, war die Front
noch etwa 18-20 Kilometer entfernt. Westlich von dieser Richtung war
die Front noch weiter entfernt. Östlich von uns, an der rechten
Flanke, wo wir den Feind am wenigsten erwarteten, sowie nordwestlich,
von hinten, war der Feind dagegen nicht weiter als vier Kilometer von
uns entfernt. Und wenn tagsüber dort Landungstrupps des Feindes
operierten, dann stand am Abend vor uns bereits eine reguläre
Armee, die an einem der Frontabschnitte durchbrach. Wir befanden uns in
einem Sack, der sich mit der Zeit schloss und uns am Ende in einen
festen Ring quetschen konnte. Dann hätte es kein Entrinnen mehr
gegeben, aber zum Glück sind wir noch rechtzeitig weggekommen. Wie
die Kämpfe dort endeten, und wohin unsere Truppen, die dort
gekämpft hatten, gingen, weiß ich nicht. Nur die Bewegung
der Truppen in diese Richtung war nicht zu übersehen, denn sie
überfüllten alle Straßen mit ihrer ungezählten
Masse.
Kupjansk, so sagt man, ist halb in unserer Hand (der Bahnhof) und halb
(die Stadt) in der Hand der Deutschen. Von hier aus ist der Bahnhof
sehr nahe - nicht mehr als 10 Kilometer. Man kann sagen, dass die
Kämpfe hier intensiver sind als an dem früheren
Frontabschnitt, aber unsere Truppen ziehen sich (wie man hört)
nicht zurück, sondern setzen die Deutschen im Gegenteil unter
Druck.
Auf dem Weg hierher habe ich acht Katjuschas getroffen. Alle sind
sorgfältig mit Abdeckungen bedeckt, geheim, aber es war leicht zu
sehen, dass jede acht Mündungen hat.
Hier gibt es noch mehr Mücken als am vorherigen Ort, und sie sind
lästiger und gefährlicher. Es gibt hier viel weniger
Flugzeuge, und sie fliegen furchtbar hoch über dem Boden.
Unsere Flugzeuge überfliegen uns mehr als einmal. Es ist jedoch
schwer zu sagen, wo unsere Flugzeuge sind und wo nicht, denn die
deutschen Geier haben unsere roten Sterne auf ihre gewaltigen
Flügel geklebt, die mit Tausenden von unschuldigen Leben befleckt
sind. Wir erkennen die Deutschen daran, dass wir sie bombardieren und
mit unseren Flugabwehrkanonen beschießen. Sie haben jetzt einige
neue Flugzeugtypen mit Doppelschwanz [16]. Das sind lausige Dinger, die
niedrig fliegen und offenbar Aufklärer sind. Seit dem
Zweiundzwanzigsten habe ich keine Zeitungen mehr gelesen, da ich nicht
weiß, was an den Fronten und im Lande geschehen ist. Ich habe
meine Autobiographie geschrieben und meinen Antrag schon früher
eingereicht. Ich möchte der Partei beitreten - sie wird mir
helfen, meinen Weg zum politischen Offizier zu gehen. Das Feldwebelamt
gefällt mir nicht, ebenso wenig wie jeder andere Kommandoposten -
ich weiß nicht, wie man befiehlt. Aber die politische Arbeit ist
alles für mich.
Irgendwo habe ich in dieser Nacht mein KIM-Abzeichen [17] verloren. Es
hat sich von mir abgeschraubt, wahrscheinlich als ich im Schlaf gegen
Mücken kämpfte. Egal, wie oft ich danach suchte, ich konnte
es nicht finden. Ich habe "Glück" - an jedem neuen Ort muss ich
etwas verlieren. Am vorherigen Ort habe ich zum Beispiel einen
Bleistift mit einer Messerspitze verloren.
Nach einiger Zeit. Ich habe gerade vier Briefe nach Essentuki, an meine
Mutter, nach Magnitogorsk und an B[ase] Livshits geschrieben. Ich denke
daran, meine Gedichte an die Redakteure einiger Zeitungen zu schicken -
es ist nicht nötig, dass ich sie einmariniere, es ist jetzt nicht
der richtige Zeitpunkt. Und die Gedichte sind aktuell, wenn auch
vielleicht nicht ganz perfekt im künstlerischen Wert.
28.06.1942
Unser
Unterleutnant sagt, dass Tagebuch- und andere Eintragungen mit einem
einfachen Bleistift, aber nicht mit Tinte oder Chemiestift gemacht
werden sollten. Das versichern mir auch die Kämpfer. Sie
behaupten, dass dies eine Garantie dafür ist, dass die Briefe vor
Regen, vor Wasser bei der schwimmenden Überquerung des Flusses und
so weiter geschützt sind.
Ich habe soeben die gestrigen Briefe bei der Sekretärin abgegeben.
Mein Magen ist heute vom Essen aufgebläht. Es ist lange her, dass
ich so voll war wie heute. Ich erinnere mich an die Zeit, als ich bei
Tante Paulie wohnte, wo ich so satt war, dass ich meine Hose
aufknöpfen und meine Schärpe aufschnallen musste. Jetzt bin
ich auch zu Hause wild geworden. Ich habe Angst um meinen Magen, denn
ich habe Milchbrei, Sauermilch und Süßigkeiten gegessen, und
das alles in großen Mengen.
Den ganzen Tag über lebe ich von Milch. Es gibt hier viele
Kühe, und die armen Eingeborenen, die durch das unaufhörliche
Brummen und Bersten der Granaten der Langstreckenartillerie
verängstigt sind, verkaufen oder tauschen alles, was sie im Moment
nicht besonders brauchen. Sie sorgen sich um nichts mehr, nicht einmal
um das Leben ihrer Kinder. Ihre einzige Sorge ist die Kuh, die sie
ernährt und am Leben erhält. Brot ist hier schwer zu
bekommen, aber ich habe welches. Es gibt keine Eier oder andere
Lebensmittel. Der Krieg hat die Bauern ruiniert und ihr Leben
vergiftet. Sie, die Dorfbewohner, sind nicht glücklich mit den
Kämpfern. Jemand hat ein Huhn gestohlen, zwei Kämpfer haben
den Dorfbewohnern ein paar Gänse weggenommen. Einige der
Kämpfer haben während des Beschusses die Fenster einer
Hütte eingeschlagen und wollten einsteigen.
Natürlich ist das alles falsch. Die Bewohner wollen nur angeben,
beleidigt erscheinen, die Kämpfer für sich bedauern und in
den Stunden der Prüfung moralische Unterstützung von ihnen
erhalten. Aber es ist etwas Wahres dran. Die Familie ist nicht ohne
eine Laune. Und in der Roten Armee gibt es viele Kopfmenschen, die mit
nichts rechnen wollen und ihr Handeln mit dem Krieg erklären. Man
sollte sie erschießen, und ich denke, das wird unser Kommando mit
ihnen machen, wenn diese Leute solche Selbstherrlichkeit wiederholen.
Hier schlagen Granaten ein wie an der Front, obwohl es von hier bis zu
den Frontstellungen nicht weniger als fünf Kilometer sind. Gestern
wurde eine Kuh durch einen Granatsplitter getötet, einer anderen
Kuh wurde das Bein abgesprengt. Die Soldaten kauften das Fleisch auf
(hauptsächlich die Batterie). Wir hatten keine Zeit, obwohl unsere
Bataillonsmörser nicht weit von dort entfernt waren. Die
Schüsse betäubten sie (die Kämpfer) und sie waren so
verwirrt, dass sie, die normalerweise in solchen Situationen immer die
Ersten sind, in diesem Fall nichts abbekamen. Der Laden wurde
zerstört, die Schule wurde zerstört und viele andere
Gebäude wurden von Granaten getroffen. Ich habe die Folgen des
Beschusses mit meinen eigenen Augen gesehen. Ich sah eine tote Kuh und
zerstörte Gebäude. Militärische Einrichtungen und
Truppen wurden nicht beschädigt, und es stellt sich heraus, dass
die Deutschen die Minen umsonst geworfen haben, ihre Kosten können
nicht durch die Verluste, die sie verursacht haben, aufgewogen werden.
Erbärmliche und nutzlose Deutsche! Unsere "Katjuscha" wird euch
zeigen, wie man schießt, und die Artillerie wird sie mit ihrem
Sperrfeuer unterstützen.
Ich wurde soeben informiert, dass wir an die Front gehen werden.
Endlich geht es los. Ich werde das Schießpulver riechen. Ich
mache mich bereit.
In den Wäldern. Wir werden an die Front verlegt. Wir sind einer
Armee angeschlossen. "Wir werden den Feind von der Flanke her
aufhalten..." - Ich hörte Wortfetzen aus den Erklärungen des
Kommissars. Ich habe schon lange keine Zeitungen mehr gelesen - seit
dem 22. Juni. Ich weiß nichts über die Lage an den Fronten.
Ich werde es mit meinen eigenen Augen sehen, an diesem Abschnitt.
Ich muss ausrücken. Mein Motto lautet: Tapferkeit oder Tod. Lieber
Tod als Gefangenschaft. Mein Leben muss vom Schicksal bewahrt werden.
Sie kümmert sich um mich, es ist meine Aufgabe, mir
Unsterblichkeit zu verschaffen.
Ich falle in Ohnmacht, weil ich mir in den Finger geschnitten habe,
sobald auch nur ein Rinnsal Blut zu sehen ist. Der Anblick von Toten
war mir schon immer zuwider. In Kämpfen wurde ich immer besiegt.
Und jetzt träume ich von der Tat - ich warte auf sie, und mehr
noch - ich strebe nach ihr! ....
Ich,
der... Bis jetzt hatte ich keine Angst vor Granateneinschlägen
oder Bombenangriffen - vielleicht, weil es weit weg war, weit weg von
mir, ich weiß es nicht. Aber ich denke, ich hoffe, nicht zu
versagen, voranzukommen, mich auszuzeichnen, Kommissar zu werden und
die Kriegskorrespondenz von der Front zu den Zeitungen zu führen.
Ich werde mein Ziel erreichen, auch wenn es mich das Leben kostet,
sonst bin ich kein Mann, sondern ein Feigling und ein Angeber. Ich
schwöre dir, mein Tagebuch, kein grauer, gewöhnlicher Krieger
zu sein, nicht aus der allgemeinen Masse der Rotarmisten
herauszustechen, sondern berühmt, verherrlicht oder zumindest ein
bekannter Held des Vaterländischen Krieges zu sein.
Die Mücken lassen mich nicht leben - sie verwirren meine Gedanken,
trinken mein Blut und machen mich mit ihrem Summen und Stechen
verrückt. Ich werde jetzt aufhören zu schreiben, denn ich
kann diese lästigen Insekten nicht ausstehen. Wie zahlreich sie
hier sind! [18]
01.07.1942
Was
für ein skrupelloser Mensch ist dieser Haustov! Was für ein
unangenehmer Mensch! Gestern hat er den ganzen Tag geschlafen. Ich habe
ihn nicht geweckt, denn erstens habe ich mich gewaschen und
gleichzeitig geschrieben, und zweitens habe ich beschlossen, ihn
schlafen zu lassen, damit er mich am Abend auch nicht stört. Aber
das sollte nicht sein!
- Steh auf, Wolodja, die Minen sind schon kurz davor zu explodieren, -
bremste er mich nach jedem Einschlag einer feindlichen Granate,
erschrocken und verwirrt.
Am Abend ging ich zum Essen und wartete bis 12 Uhr nachts, bis sie ihn
brachten. Haustov blieb, um den Mörser mit den Minen und unser
persönliches Eigentum zu bewachen. Als ich zurückkam, schlief
er schon.
- Steh auf, Haustov! Haustov, wach auf!
Er kommt heraus.
- Warum schläfst du, Genosse Haustow, wo du doch für die
Bewachung des Militäreigentums zuständig bist? Du bist nicht
in der Nachhut!
- Ich habe ein Nickerchen gemacht, - antwortet er, - ich bin sehr müde.
- Erinnern Sie sich, was Sie sagten, als ich einmal vorschlug, als ich
noch in der Nachhut war, in die nächste Hütte zu gehen, um
dort mit meinem Mörser und meinen persönlichen
Gegenständen zu übernachten?
-
Du kannst nicht gehen. Sie sind müde, was für ein Kommandant
sind Sie? Du kannst mich erschießen, aber ich werde nicht gehen.
Und wenn wir den Mörser in Alarmbereitschaft versetzen müssen?
- Haustov, - habe ich dir gesagt, - wir sind doch hinten, auf Befehl
haben wir immer Zeit, alles vorzubereiten, - und diese Hütte war
nur ein paar Meter von uns entfernt. - Nein, du hast darauf bestanden,
du wolltest, wie auch jetzt, die Dinge anders machen, als ich es gesagt
habe. Wir verbrachten die Nacht im Regen und in der Nässe,
während der Rest der Schwadronen und sogar die
Bataillonskommandos, angeführt von Leutnants, in ihre Wohnungen
gingen. Du hast gesagt: - So soll es sein. Du legst dich jetzt hin, und
ich bringe dich runter, wenn ich müde bin. - Also legte ich mich
hin. Aber noch bevor ich ein Nickerchen machen konnte, hast du mich
geweckt: "Steh auf, Wolodja, es wird hell", und ich bin bis zum Morgen
aufgestanden, obwohl du mich zu Beginn der Nacht geweckt hast - wir
hatten keine Uhren, und das hast du ausgenutzt. Und jetzt, wo wir an
der Front sind, gönnst du dir den Schlaf, und dafür
schießt du wirklich nicht viel. - Dann antwortete er nichts mehr.
In der Nacht sollten wir den Graben fertig ausheben, denn tagsüber
war das nicht möglich, da unsere Stellung im Freien und unter
feindlicher Beobachtung lag.
Als
wir gegessen und uns fertig gemacht hatten, war es erst ein Uhr nachts.
Um nicht mit dem Mörser und den Minen und anderen Dingen
herumgeschleppt zu werden, bot ich ihm eine von zwei Möglichkeiten
an: Entweder ich würde gehen, um einen Graben auszuheben (er
musste nur ein wenig eingeebnet und getarnt werden), und er würde
bleiben, um unser Zelt zu bewachen, oder umgekehrt.
- Ich werde gehen, - sagte er, - aber er machte sofort einen
Rückzieher, - und selbst wenn - du gehst, nein, wir müssen
zusammen gehen. Ich werde nicht allein gehen!
- Dann gehe ich, und du bleibst sitzen", und so war er anderer Meinung.
- Also", sagte er, "werden wir beide nichts tun. Einer von uns wird
schlafen, der andere wird den Spachtel drehen. Wir müssen beide
gehen.
- Also gut, nimm die Schalen mit den Minen, ich den Mörser, und lass uns endlich gehen!
- Ich werde sie nicht tragen. Du musst sie hier lassen und nur deinen Seesack, dein Gewehr und deine Gasmaske mitnehmen.
Es hat lange gedauert, ihn zu überreden, bis er mit mir
einverstanden war. Er ging zum Graben, ich blieb, um die Hütte zu
bewachen.
Nach einer halben Stunde kam er zurück und berichtete, dass alles
fertig sei. Er selbst machte sich bereit, ins Bett zu gehen. Aber
Kusnezow, ein Soldat der benachbarten Einheit, kam, um ihn zum
Frühstück zu rufen. Er wollte mir auch hier die Schuld
zuschieben: Er sagte, er habe gearbeitet und sei müde und so
weiter. Ich erklärte ihm, dass er beim Abendessen, als ich ging,
schlief, er hatte den ganzen Tag geschlafen, und ich hatte keine Minute
geschlafen.
-
Wer kann dir vorwerfen, dass du nicht geschlafen hast? Ich hätte
schlafen sollen, als ich gegraben habe. Es ist nicht meine Schuld, dass
ich tagsüber hätte schlafen müssen.
- Hätte ich dich wecken und selbst ins Bett gehen sollen?
- Warum soll ich dich aufwecken? Du hättest ins Bett gehen sollen, das ist alles, und mich nicht aufwecken.
Es ist schwer, mit ihm zurechtzukommen. Aber dieses Mal ging er zum
Abendessen. Wir haben gegessen. Es war schon hell. Ich begann, ins Bett
zu gehen, und schlug ihm vor, mich in zwei Stunden zu wecken und selbst
ins Bett zu gehen.
- Nein, das wird nicht deine Art sein! Du stehst auf und ich schlafe!
Ich wollte mal sehen, wie viel Gewissen er hat. Es ist jetzt drei Uhr,
und er schläft immer noch. Um 12 Uhr ist er aufgestanden, um eine
zu rauchen.
- Na, Haustov, hast du gut geschlafen?
- Nein, ich werde noch ein wenig schlafen.
- Und ich muss nicht schlafen? Du bist ein Egoist, Chustow, und ein skrupelloser Mensch!
Er antwortete nicht und begann, um unser Zelt herumzugehen.
- Geh endlich ins Bett, oder ich gehe ins Bett, - ...ging. Er legte
sich irgendwo daneben, legte sich hin, rauchte, ging in die Hütte
und hielt Winterschlaf.
Dies ist nur ein Beispiel, und es gibt Tausende solcher Beispiele.
Wie
soll ich ihn anweisen? Der Mörser mit den Minen, sagt er, wird
aufgegeben werden müssen. Der Schlüssel für den
Mörser, sagt er, wird nicht gebraucht, und er sagt mir
spöttisch, er werde ihn aufgeben. Zur Hölle damit, und ich
will nicht darüber schreiben, aber es ist schwer, es nicht zu tun.
Der Leutnant sagt in seiner Gegenwart, dass ich streng mit ihm sei,
dass ich sanfter mit ihm sprechen und ihm gehorchen solle, weil er
älter sei.
Gestern schrieb ich einen Brief an meine Mutter, an Essentuki, Ola,
Tante Anya und an die Redaktion der Zeitung "Stalins Krieger" [19], wo
er sein Gedicht "Hallo, liebe Orte meines Herzens" schickte.
Die Schießerei gestern war stärker. Der arme Haustov
wäre fast gestorben, als am Abend in seiner Nähe
Bruchstücke von in der Nähe explodierten Minen fielen (ich
ging zum Abendessen). Ich werde ihn jetzt aufwecken. Er hat genug
geschlafen!
Und die Natur hier - nur um Gedichte über sie zu schreiben. Es ist
schade, mein Kopf ist neblig - ich will schlafen, ich sterbe. Ab und zu
pfeift irgendwo eine Muschel, und dann ist es wieder still, nur ein
Kuckuck schreit sorglos durch den Wald: Kuckuck, Kuckuck, Mücken
summen ärgerlich, und alle möglichen Vögel zwitschern
fröhlich, versuchen die Nachtigall zu übertrumpfen, aber
vergeblich. Er ist ein sehr guter Vogel. Er schweigt nicht eine Minute
lang.
Ein
Flugzeug fliegt im Tiefflug über uns. Offenbar ein
Aufklärungsflugzeug. Wessen? Schwer zu sagen - es wird von keiner
Seite beschossen. Alles ist ruhig. Er ist verschwunden. Nur der Wind
raschelt in den Blättern der Bäume und singt den frechen
Vögeln des Waldes etwas vor.
Ich bin ganz geschwollen von den Stichen kleiner Mücken und
ekelhaft hässlicher und lästiger Moskitos, die sogar unter
mein Hemd klettern, um mich zu stechen.
02.07.1942
Wir
sind vor kurzem aus dem Dorf zurückgekehrt, in dem wir waren,
bevor wir hierher kamen. Der Leutnant erlaubte uns, dort nach
Lebensmitteln zu suchen. Es stellte sich heraus, dass die Dorfbewohner
evakuiert oder, offen gesagt, gewaltsam vertrieben wurden. Bereits am
dritten Tag bot sich mir in diesem Dorf ein schreckliches Bild:
zerbrochene Fensterscheiben verlassener Wohnungen, vernagelte
Türen und Fensterläden, Federn und Köpfe frisch
geschlachteter Hühner, weinende Frauen und nackte Kinder, die die
wütenden Schreie ihrer Mütter nicht verstanden, wenn
unschuldige Kinder sich zu sehr aufregten, begegneten mir überall
auf meinem Weg.
Die Kühe, so stellte sich heraus, waren alle weggebracht worden,
ohne den Dorfbewohnern auch nur eine Quittung zu geben. Eine Frau, die
sich weigerte, ihre Kuh abzugeben, wurde von einem Leutnant
angeschossen - mit einer Schusswunde in den Bauch, und sie liegt jetzt
im Sterben. Niemand versucht auch nur, sie vor dem Tod zu retten.
Die Dorfbewohner erzählen uns, dass ihnen Hühner, Gänse
usw. willkürlich und gewaltsam von unseren Kämpfern und
Kommandanten weggenommen werden. Und wie zur Veranschaulichung ihrer
Erzählungen tauchte vor mir ein Taxi auf, das bis zum Rand mit
Schafen, Gänsen und Hühnern beladen war. Das Einzige, was
fehlte, war Brot, und die Kämpfer, die dieses schlimme
Geschäft begonnen hatten, zogen unter der Führung des
Leutnants durch die Hütten und forderten von den Dorfbewohnern
Brot. Die Dorfbewohner, von denen es nur noch alte Männer, Frauen
und Kinder gibt, sind empört und drohen, hierher an die Front zu
kommen, um Schutz vor den Kämpfern zu verlangen. Sie sind
verzweifelt und zu allem fähig. Natürlich gibt es nur wenige,
die plündern, aber die große Mehrheit der Kämpfer
würde sich so etwas nicht erlauben. Es ist bekannt, dass die
Familie nicht ohne hässliche Menschen ist. Aber umso notwendiger
ist es, solche Taten zu unterdrücken, damit andere nicht damit
konfrontiert werden. Umso einfacher ist es, sie zu unterbinden und die
Täter für diesen unserer Rotarmisten unwürdigen Raub zu
bestrafen. Es reicht nicht aus, sie zu erschießen, diese
Plünderer, die die militärische Disziplin verletzen, die die
Ehre und den Ruhm unserer wunderbaren Roten Volksarmee beschmutzen.
Die Menschen waren wütend auf uns, die Kämpfer, und es war
schwierig, von ihnen Geld oder Wechselgeld zu bekommen. Nur durch
aufrichtige Sympathie und heiße Empörung über die
Übeltäter gelang es mir, bei ihnen Mitgefühl zu
erwecken. An einem Ort bekam ich gekochtes Fleisch, an einem anderen
gab mir ein 1925 geborenes Mädchen ein Stück Brot, an einem
dritten gab man mir ein Mittagessen (ich gab ihnen jedoch eine
Schachtel Streichhölzer). Es gab keine Milch, und es war auch
unmöglich, etwas zu kaufen.
Dort, im Dorf, erfuhr ich vom Schreiber, dass ich einen Brief erhalten
hatte (der aber hier abgegeben worden war); auf dem Weg dorthin wurde
mir von einem Kämpfer gesagt, dass die Briefe dort abgegeben
worden waren. Wie schade, dass ich dort war und man mir meine Briefe
nicht abnahm. Ich kehrte jedoch wohlgenährt und zufrieden an die
Front zurück, weil ich viel gelernt und gesehen hatte, obwohl ich
mir wünschte, ich hätte es nicht getan.
In unserem Unterstand waren einige Gäste vom 3. Sie bedeckten
ihren Unterstand mit einem Flechtwerk, das sie hier geflochten hatten,
und wollten tagsüber nicht in ihre offene Stellung gehen, damit
der Feind sie nicht bemerkte. Ich war froh, satt zu sein, und gab ihnen
meine ganze Tabakration. Das Fleisch habe ich versteckt. Die
Brotkrumen, um die ich gebeten hatte, gab ich Haustov. Bessarabow
blinzelte mich lange an - er wollte, dass ich das Fleisch mit allen
teile. Schließlich hielt er es nicht mehr aus, stand auf und
sagte laut, so dass die Soldaten der anderen Einheiten, die sich in
meiner Nähe befanden, es hören konnten, dass ich ungerecht
sei und das Fleisch mit Haustov teilen sollte. Haustov murmelte
ebenfalls und stimmte zu. Aber als er ging, sagte er, er habe schon
gegessen und sei "budya".
Er ist durchtrieben, Haustov, heuchlerisch, und das, zusammen mit
seinem erbärmlichen Auftreten, alles unter sich zu begraben,
verursacht zimperliche Abscheu.
Außerdem ist er an Tuberkulose erkrankt (sagt er), und ich werde
mich irgendwann bei ihm anstecken - denn ich esse mit ihm. Und er
würde mir nicht einmal Brotkrumen geben für all die
Beleidigungen, Beschimpfungen, Schwierigkeiten und Verleumdungen vor
anderen, denen er mich aussetzt.
Der
Mörser des Bataillons wurde heute abgefeuert. Fünfzehn Minen
abgefeuert und keine einzige hat das Ziel getroffen. Wie viel Geld es
gekostet hat, sie herzustellen, und sie wurden umsonst verstreut.
Hätten sie mich auf sie schießen lassen, hätte mein
Mörser nur halb so gut getroffen wie der ihre. Ich würde
ihnen zeigen, wie man zielt.
Gestern Abend habe ich endlich meine Autobiographie dem Parttorg
gegeben, jetzt gilt es noch, die Empfehlungen von zwei
Parteimitgliedern und dem Präsidium der Komsomol-Organisation [20]
zu sammeln.
Jetzt ist es Abend, und bald ist es Zeit für das Abendessen.
Dreihundert Gramm Semmelbrösel (und wir bekamen noch weniger) sind
für einen durchschnittlichen Kämpfer unter solchen
Bedingungen nicht genug. Jetzt werde ich wahrscheinlich noch etwas mehr
bekommen. [21].
03.07.1942
Ein
Major kam zu mir. Er schrie und schwor, dass wir nicht in einer
Feuerstellung waren, drohte mit Ärger und sagte, dass die
Deutschen nicht so kämpfen würden. Er schrieb meinen Namen,
Vornamen, Vatersnamen und etwas anderes aus meinem Rotarmistenbuch auf.
Als ich mich bei dem Leutnant meldete (bei ihm waren ein Hauptmann und
ein Oberleutnant, wie ich erfuhr, Experten im Zeichnen und Kartieren
von geografischem Gelände), sprach ich mit ihm. Ich unterhielt
mich mit ihm, und als er erfuhr, dass ich schrieb, begann er, offener
mit mir zu reden. Wir hatten auch einen Kommunikator, Tsipkin, ein
Parteimitglied, bei uns. Wir begannen damit, dass der Hauptmann sagte,
dass auch er einmal geschrieben habe und dass man in unserem Alter
entweder zu verträumt (Künstler, Dichter, Erfinder) - so
verstand ich ihn - oder zu fröhlich - Rowdys - werde. Aber das, so
fuhr er fort, gilt nur bis zum Alter von 25-26 Jahren. Jenseits dieses
Alters trennen sich viele von der Träumerei.
Sie wenden sich der Politik zu. Ich erzählte ihm, dass ich im
Hinterland eine andere Sicht auf das Leben und vor allem auf den
Verlauf der militärischen Operationen an den Fronten des
Vaterländischen Krieges hatte, als jetzt, wo ich alles mit eigenen
Augen gesehen hatte. Die Zeitungen beschönigen vieles, verbergen
oder verschweigen vieles, aber ich habe früher alles geglaubt, was
ich aus den Zeitungen erfahren habe.
Wir
sprachen über Karten und die Lage an den Fronten. Der Hauptmann
sagte, dass wir jetzt schlechte Karten haben, schlimmer als die
deutschen, weil unser Kommando nicht dachte, dass die Deutschen ein so
großes Gebiet besetzen würden, und machte detaillierte
Karten bis einschließlich der Region Kiew. Das deutsche
Zweiflügler-Spionageflugzeug nimmt Bilder des Geländes auf,
vergrößert sie und setzt sie Stück für Stück
zu einer hervorragenden Karte des Geländes zusammen, auf der jedes
winzige Detail eingezeichnet ist. Ich habe mich über die
Undurchdringlichkeit des Spähflugzeugs mit zwei Schwänzen
durch unsere Granaten, die in seiner Nähe einschlugen, gewundert
[22].
- Diese Flugzeuge sind aus speziellem Metall gefertigt - erklärte
mir der Kapitän. Und dann begann er, die Situation an den Fronten
zu erklären.
Ihm zufolge haben unsere Einheiten eine Reihe wichtiger Siege über
die Deutschen errungen und standen kurz vor der vollständigen
Einkreisung von Charkow. Es fehlten nur noch 10 Kilometer, und die
Deutschen würden die Schlacht an der Charkow-Front verlieren.
Nördlich von Charkow konzentrierten unsere Truppen zu diesem Zweck
große Kräfte. Die Deutschen hingegen sammelten noch
größere Kräfte aus dem Süden und verlegten sie mit
starker Unterstützung der Luftfahrt auf die Armee (ich erinnere
mich nicht mehr an die Zahlen, ich habe es vergessen), die noch nicht
in die Kämpfe verwickelt war. Das schreckliche Bombardement einer
noch nie dagewesenen Masse (bis zu 800 Flugzeuge) löste Panik und
Verwirrung unter den Armeeangehörigen aus, und sie zitterten und
liefen in Panik davon. Als der Befehlshaber der Armee dies sah, befahl
er, die Waffen zu zerstören und so gut es ging zu fliehen. Die
Deutschen, die auf keinen Widerstand stießen, nahmen ein
beträchtliches Gebiet ein und umzingelten eine große Gruppe
unserer Truppen. Viele brachen aus dem Ring aus, viele gingen zu den
Partisanen, aber die meisten wurden gefangen genommen. Geschütze
schlugen Flugzeuge, viele Waffen, die von unseren fliehenden
Kämpfern nicht zerstört wurden, fielen in die Hände der
Deutschen. Nur bei Izium wurde die deutsche Offensive verzögert.
Und schließlich hatten unsere Truppen ein beträchtliches
Gebiet, das erst kürzlich von den Deutschen erobert worden war.
Sogar ein Teil der Region Dnepropetrowsk war in unserer Hand, und
Pawlograd stand kurz vor der Einnahme. Jetzt blieb alles bei den
Deutschen: Balakleya, Lozovaya, Barvinkovo, Chuguev, Svatovo, Kupyansk
(Stadt), usw. Über Isjum hatte er zwar noch keine Informationen
erhalten, aber in der Lage, in der sich Isjum befand, war es schwierig,
Widerstand zu leisten.
Nachdem die Deutschen aus dem Halbkreis herausgekommen waren und unsere
Truppen eingekreist hatten, verfolgten sie ihrerseits ihr Hauptziel,
die Einnahme des Kaukasus und die Aneignung seines Öls [23]. Sie
standen kurz vor dem Plan, sich nach Indien durchzuschlagen, um sich
den japanischen Truppen anzuschließen, um gemeinsam gegen unsere
friedliebenden Länder - die UdSSR, England und die USA -
vorzugehen. [24].
Sie
versuchten, durch Rostow durchzukommen - die Nuss war nicht zu knacken.
Dann beschlossen sie, wieder durch Einkreisung zu handeln und verlegten
ihre Kräfte nach Kursk, nach Woronesch, nach Werwiki [25] - das
gesamte Gebiet dieser beiden Regionen, um diese Gebiete zu besetzen.
Soeben explodierte eine Mine in der Nähe des Regimentsmörsers
des Bataillons. In der Nähe fielen ein paar Schrapnelle,
seltsamerweise genau heulend und pfeifend, in ihre Bahn. Ich setze
meinen Helm auf und lege mich hinter einen dicken Baum, aber die Mine
darf nicht um Erlaubnis bitten, in meine Nähe zu fallen. Wenn sie
dann in meine Nähe fällt, gibt es kein Entkommen mehr. Aber
zum Teufel mit ihnen, mit den Minen. Ich habe mich ganz auf das
Schicksal verlassen, und es wird mich nicht in die Hände des Todes
geben, wird mich nicht vernichten, wird mir helfen. Ich habe keine
Angst vor dem Tod, obwohl ich mein Leben mehr schätze als alles
andere auf der Welt, und ich schaue der Gefahr mutig ins Auge.
Heute Morgen habe ich drei Männer gesehen, die durch Minensplitter
verwundet wurden. Zwei nicht so schwer am Arm, einer schwer am Bein.
Sie sind in ein Dorf gegangen, wo es eine Erste-Hilfe-Station gibt.
Für sie ist der Krieg vorübergehend, für einige von
ihnen vielleicht für immer, vorbei. Aber ich möchte nicht
außer Gefecht sein und bis zum Sieg lebend und unverletzt
für das Wohl des Vaterlandes kämpfen - das möchte jeder,
aber Wünsche werden nicht immer erfüllt.
Aber zur Lage an den Fronten...
Die
Zeitungen berichten jetzt, dass unsere Truppen mit den
vorrückenden deutschen Truppen in Richtung Kursk kämpfen
[26]. Von nun an verstehe ich es tiefer und umfassender als vor meinem
Gespräch mit dem Hauptmann. Jetzt kenne ich die Ziele dieser
Offensive und kann die Folgen abschätzen, die sich im Falle eines
Erfolges bei der Durchführung des deutschen Planes ergeben. Wenn
die Deutschen nicht rechtzeitig gestoppt werden, können sie uns
den Weg abschneiden, und ich werde zusammen mit den anderen
Männern dieses Frontabschnitts umzingelt sein. Das ist das
Schlimmste, was mir droht [zwei Worte nrzb]. Aber ich werde trotzdem
der Partei beitreten, ich werde weder Folter noch Qualen erleiden. Und
ich glaube nicht, dass ich mich lebendig als Gefangener ergeben werde.
Der Prozess in Ankara [27] endete nach Aussage desselben Hauptmanns mit
der Verurteilung unserer sowjetischen Bürger zu je 20 Jahren
Gefängnis. Was für eine schreiende Ungerechtigkeit! Man hat
den Leuten nicht einmal erlaubt, sich öffentlich zu
äußern und hat sie zu Unrecht beschuldigt. Das ist ein
Schlag ins Gesicht für unser Land. Die Türken fangen an, es
den Deutschen heimzuzahlen; sie haben anscheinend Angst vor ihnen, den
Bastarden.
Olja hat zwei Briefe geschrieben, aber das war nicht genug - es war
unmöglich, all das wiederzugeben, was sich zwischen dem Tag meiner
Einberufung und dem Tag, an dem sie den Brief in der Nacht des 2. Juli
erhielt, angesammelt hatte. Sie streitet sich auch mit ihrer
Großmutter und sagt, sie sei eine "gefühllose Egoistin". Es
ist klar, dass diese Worte nicht alles ausschöpfen, was sie
über sie denkt, aber vieles wurde mir klar, ich hatte Recht.
Ich
habe gerade die Zeitung für den Ersten des Monats gelesen. Yanka
Kupala ist tot [28]. Was für ein großer Verlust, aber der
Krieg überlagert ihn, und man spricht nicht viel darüber. In
Richtung Kursk und Sewastopol gibt es heftige Kämpfe. Offenbar ist
die deutsche Offensive auf Kursk gerichtet [29] [zwei Worte unentzifferbar].
04.07.1942
Heute,
als ich zum Frühstück ging (um dreieinhalb Uhr morgens),
schlief Haustov wieder ein. Ich kam, nahm die Gewehre, die neben ihm
lagen, und stellte sie an einen anderen Platz, ging zum Mörser,
stellte einige Dinge um - er hörte nicht. Als ich ihn aufweckte
und begann, ihm zu sagen, dass sie uns dafür erschießen
könnten und dass sie das an der Front nicht tun, nannte er mich
einen Scheißkerl ... in meinen Mund und andere unflätige
Ausdrücke und Schimpfwörter.
- So what [ein Wort unentzifferbar].
05.07.1942
Im
Morgengrauen, als es noch dunkel war, kam der Unterleutnant endlich.
Haustov brachte mir das Frühstück, und der Leutnant sagte, er
würde mit mir eine Stellung wählen, wenn ich gegessen
hätte. Er tat jedoch nicht, was er gesagt hatte, und wählte
den Posten ohne mich mit Bessarabov und Haustov. Als ich ihn darauf
hinwies, dass das nicht gut sei, befahl er mir, zu schweigen.
Haustow wurde durch die Nähe dieser Stellung zur benachbarten
Berechnung verlockt, Bessarabow durch die Leichtigkeit, mit der sie
gegraben werden konnte. Der Leutnant bot ihm, Bessarabow, an, uns zu
helfen, und er nutzte die Gelegenheit, sich bei ihm über mich zu
beschweren, indem er sagte, ich hätte unhöflich zu ihm
(Bessarabow) gesprochen. Der Leutnant rief uns beide weg und fing an,
mich zu beschimpfen, weil ich einen solchen Unteroffizier nicht so
behandelte, wie ich war.
- Was ist das für eine unverschämte, unhöfliche
Behandlung? - fragte ich verblüfft, - ich verstehe nicht, warum
plötzlich eine solche Behauptung gegen mich aufgestellt wurde?
- Sprechen Sie, Bessarabow", sagte der Unterleutnant.
Und dieser begann unzusammenhängend zu sprechen, indem er sagte,
er habe mir gesagt, ich solle etwas auf diese Weise tun, worauf ich
antwortete, dass ich es selbst wüsste....
- Geben Sie genau an, wie Ihre Anweisung lautete und wann ich sie nicht
befolgt habe (ist es nicht seltsam, dass ein Truppführer
verpflichtet ist, die Befehle eines Soldaten zu befolgen, selbst im
Rang eines Unteroffiziers, wie vom Unterleutnant gefordert).
-
Halt die Klappe", unterbrach mich der Leutnant. - Er weiß zehnmal
mehr, er ist der Ranghöchste im Zug, du musst ihm gehorchen und
tun, was er sagt, denn er hat mehr Erfahrung als du. Du weißt,
dass ich dich nur deshalb zum Truppführer ernannt habe, weil du
kompetenter bist als Bessarabov (diese Worte gaben diesem Mann einen
zusätzlichen Trumpf in die Hand). Er gräbt gut, und du
meißelst mit deinem Spaten so, dass er (Bessarabov) es eklig
findet, es anzuschauen, und er selbst nimmt und fängt an, für
dich zu graben (wir haben nur einmal zusammen gegraben, und nie hat
Bessarabov für mich gegraben).
Abend. Jetzt gehen wir von hier weg, wohin - ich weiß es nicht.
Khaustov sagt, er habe gehört, dass wir aus der Umzingelung
herauskommen.
06.07.1942
Das
Dorf Volshanka [30], glaube ich. Es ist 30 Kilometer von dem Bauernhof
entfernt, auf dem wir standen. Von hier aus müssen wir über
hundert Kilometer bis zur Frontlinie zurücklegen.
Der Mörser hat es geschafft, das Fahrzeug zu beladen. Es wird
leichter zu fahren sein, aber das Gewicht ist immer noch da: baumelnder
Seesack, Gasmaske, Stingray [31], Gewehr. Im Vergleich zum Rest der
Roten Armee habe ich eine zusätzliche Ladung - Notizbücher,
Karten usw. Wir werden wahrscheinlich an den Kämpfen in Richtung
Kursk teilnehmen, manche meinen, in der Nähe von Rostow. Nichts
ist sicher bekannt.
Ich habe einen Brief von Tante Anya erhalten. Außer einer
genaueren Adresse und zusätzlich einem Zettel mit Mamas Adresse
stand nichts drin. Die Adresse, sagen sie, ist neu. Ich traue mich
nicht, zu antworten [dreieinhalb Zeilen unentzifferbar].
07.07.1942
Gebiet
Woroschilowgrad. Wir sind irgendwo in der Nähe von Slawjansk, im
Dorf Tumanowo. Wir sind spät hier angekommen. Noch keine Autos.
Ich bin furchtbar müde, ich habe keine Kraft zu schreiben. Jetzt
werden wir uns wieder bewegen. Meine Beine sind geschwollen,
übersät mit Blasen und Schorf. Es ist schwer und ich
möchte schlafen.
Die Bewohner bereiten sich auf die Evakuierung vor. Eine Frau hat es geschafft, einen halben Liter Milch zu besorgen.
Meine Gedanken sind verwirrt. Ich überlasse die Notizen lieber den Nachrichten...
Soeben haben die Deutschen Flugblätter geworfen. Darin nennen sie
uns schlechte Soldaten und sagen, dass sie in dieser Zeit an unserer
Stelle in Berlin gewesen wären. Sie sind dumm und prahlerisch -
warum haben sie es nicht geschafft, Moskau zu erreichen und zu besetzen?
11.07.1942
Seit
sechs Tagen sind wir aus der Umzingelung heraus. Wir haben weder Kraft
noch Geduld. Wir laufen mindestens 200 Kilometer. Diese wenigen Tage
kommen mir vor wie ein Monat, ein Jahr, etwas Unvorstellbares und
Schweres, wie ein Traum. Die Tortur ist noch nicht vorbei. Heute werden
wir die Verteidigung besetzen, wie es heißt, schützen, den
Rückzug und die Evakuierung von Einheiten, Eigentum und Truppen
begleiten.
Ich habe viele interessante Dinge zu erzählen, aber ich bin sehr müde, ich kann nicht.
12.07.1942
An einer Raststätte im Dorf. Hatte keine Zeit zum Ausruhen und Essen. Befehl, zu packen. Wann werden wir endlich aus dieser verfluchten Einkesselung herauskommen? Gerade noch rechtzeitig, um rauszugehen und zu rasten, denn es stellt sich heraus, dass die Deutschen uns wieder mit einer Einkreisung drohen. Vorgestern stürmten sie vor uns her.…
13.07.1942
Am zwölften Tag hatte ich keine Zeit, etwas aufzuschreiben - der Kommissar nahm mir das Tagebuch weg. Dann hat er [ein Wort Nrzb.], aber jetzt bei einer Rast im Dorf.
[..].07.1942
Dorf
Zaozerskoye, Region Rostow. Hier haben wir gestern übernachtet -
der Regen hat uns daran gehindert, unsere Reise fortzusetzen. Der
Schlamm hinderte uns am Weiterkommen. Wir, ein kleiner Teil des
Mörserzuges (oder besser gesagt, die Hälfte des Zuges),
bestehend aus einem Leutnant junior, einem Saninstrukteur, den Soldaten
Puschka, Motorin, Kusnezow, Gontscharenko, Alexandrow und zwei
weiteren. Insgesamt sind wir nicht mehr als zehn, nicht mehr als elf
Personen. Vor uns liegen große Schwierigkeiten, vielleicht
Gefangenschaft, vielleicht sogar der Tod. Die Deutschen sind ein sehr
entschlossenes Volk, sie handeln schnell und kämpfen organisiert
und diszipliniert. Das ist die Quelle ihrer Stärke. Wir haben
unvergleichlich mehr menschliche und materielle Ressourcen als die
Deutschen, aber wir wissen nicht, wie wir sie richtig einsetzen
können. Mein Gott, was für eine Streitmacht vor und hinter
uns in den Osten zog, wie viel Ausrüstung und Waffen mir die ganze
Zeit vor die Augen kamen.
Vorgestern habe ich in der Nähe eines der Dörfer ein lebendes
Huhn gefangen und gegessen, wobei ich so lange spuckte und Federn
spuckte, bis ich mich übergeben musste. Ich kotze immer noch und
mir ist schwindelig.
18.07.1942
Heute ist der achtzehnte Tag. Bis zum nächsten Dorf sind es 13 Kilometer.
Der Leutnant wollte mich bestrafen, indem er mich auf ein Pferd setzte.
Zuerst war es wirklich eine Strafe für mich, denn ich war noch nie
geritten, aber dann habe ich mich so daran gewöhnt, dass ich mir
sogar erlaubt habe, auf das Pferd zu pinkeln. Es war nicht sehr bequem,
aber es war ruhiger als anderswo, denn es war niemand im Weg, und ich
war allein, außer dem Pferd, das unter mir lief.
19.07.1942
Wenn
das richtig ist - heute ist der 19. Juli. In diesem Dorf, das zum
Zeitpunkt der gestrigen Straßenaufnahme 13 Kilometer entfernt
war, bin ich jetzt.
Wir haben die Nacht hier verbracht. Wir kamen spät an, der Tag war
bewölkt, und wir sind gleich ins Bett gegangen. Einige
öffentliche Betriebe arbeiten hier noch, aber die Rinderzucht, die
Kolchose, die staatliche Landwirtschaft und die Bank wurden evakuiert.
Der Erste-Hilfe-Kasten und der Schulbedarfsladen sind in Betrieb. Das
Militär ist in Massen hier. Ein Regiment kam vor uns hier an und
verteilte sich in allen Ecken und Winkeln. In der Mitte des Dorfes war
kein Platz mehr für uns, und wir mussten wieder über den
Fluss an den westlichen Rand des Dorfes ziehen, wo wir schon einmal
waren.
In der Nacht regnete es. Ich spürte im Schlaf die großen,
eiskalten Tropfen, die alles um mich herum dick bedeckten. Ich zog mich
zusammen, schob meine Gasmaske unter mich und bedeckte mich mit meinem
Mantel, aber das half natürlich nicht. Ich war durchnässt bis
auf die Haut. Das Einzige, was trocken blieb, war die Gasmaskentasche
mit den Notizbüchern und der Oberkörper mit den
Seitentaschen, in denen Notizbücher, Fotokarten und Dokumente
aufbewahrt werden - auf diese Stellen war ich besonders vorsichtig.
In der Luft ist ein ständiges Brummen von Flugzeugen zu
hören. Es ist unklar, was unsere Flugzeuge erwarten? Stehen nicht
eine neue Landung und andere Schwierigkeiten bevor? Sie wollen, wie Sie
sehen, mehr von den notwendigen Produkten aus diesen Gebieten
herauspressen. Sie haben Honig aus den Bienenstöcken. Sehr viel
Honig. Jetzt tauschen sie ihn gegen Brot ein. Sie haben hier in den
Scheunen Säcke voller Weizen, den sie mit den Bauern gegen Brot,
Mehl und so weiter tauschen. Sie wollen hier bleiben, um mehr Brot zu
bekommen, denn ihrer Meinung nach gibt es jenseits des Don nicht mehr
viel.
Der
Unterleutnant ist nur ein arroganter Junge, gerissen, wenn auch
oberflächlich im Denken, aber praktisch. Er lebt nur für
sich, wie der Rest meines Gefolges. Das muss er schon in der Schule
gelernt haben. Er wird stark von den Kämpfern beeinflusst und ist
auf jeden Rat hin bereit, alles zu tun, oder besser gesagt, mich und
andere, die weniger lebenserfahren und daher für das Unternehmen
weniger notwendig sind, zu nützlichen und maßgeblichen
Kämpfern zu machen. Aber es gibt nur wenige von ihnen - einen,
zwei und vier.
Sie warfen die Minen aus dem Wagen, als vor uns eine Landung deutscher
Maschinengewehrschützen stattfand (nach Aussage eines zugelaufenen
Unterleutnants, eines ehemaligen Schülers unseres
Zugführers), die unser und sein - 27. und 28. Ich wusste nichts
davon - damals hätte ich das nicht zugelassen. Mörser wurden
unter der Führung eines Unterleutnants nicht weit von hier, etwa
20 Kilometer entfernt, in dem Dorf nicht jenes Kuhtachevo [32], nicht
jenes Vikhlyantsevo [33] geworfen. Auf meine Bemerkung, dass Stalins
Befehl über die Notwendigkeit der strengsten Bewahrung des
militärischen Eigentums unter allen Umständen [34],
antwortete der Leutnant: "Sie verstehen die Situation nicht, Genosse
Gelfand, Sie wissen nicht, in welcher Lage wir uns jetzt befinden" -
und befahl mir, eine Schaufel mitzubringen, um die Waffen zu vergraben.
Ich bat darum, wenigstens einen Mörser der Kompanie (er wiegt nur
10 Kilogramm) mitnehmen zu dürfen, worauf der Leutnant antwortete:
"Dann tragen Sie ihn auf den Schultern". Natürlich konnte ich ihn
nicht tragen, da ich mich in einem Gebiet befand, das mit feindlichen
Fallschirmjägern übersät war.
Ich hüte jetzt Pferde. Verdammt, sie gehen zu weit und ich muss immer wieder anhalten und sie zurückjagen. Ich habe es satt. Ich jage sie zurück in den Garten, wo wir uns jetzt eingerichtet haben..
20.07.1942
Khutor
Belensky [35]. Das ist der Name dieses Dorfes. Heute sind wir schon den
zweiten Tag hier. Die Truppen kommen und kommen. Einzelne, kleine
Gruppen und große Verbände. Alle sehen müde und
erschöpft aus. Viele haben sich Zivilkleidung angezogen, die
meisten haben ihre Waffen abgelegt, einige Kommandeure haben ihre
Abzeichen abgerissen. Was für eine Schande! Was für eine
unerwartete und traurige Diskrepanz zu den Zeitungsangaben. Wehe mir -
einem Kämpfer, einem Kommandeur, einem Komsomol-Mitglied, einem
Patrioten meines Landes. Mein Herz schrumpft vor Scham und Ohnmacht,
diese schändliche Flucht zu verhindern. Jeden Tag bin ich mehr und
mehr davon überzeugt, dass wir stark sind, dass wir unweigerlich
siegen werden, aber mit Trauer muss ich mir eingestehen, dass wir
unorganisiert sind, dass wir keine richtige Disziplin haben und dass
dies den Krieg in die Länge zieht, so dass wir vorübergehend
scheitern.
Das Oberkommando hat sich in Scharen zerstreut, hat die Massen der
Roten Armee verraten, obwohl die Front von hier aus weit entfernt ist.
Es ist so weit gekommen, dass die deutschen Flugzeuge sich erlauben,
über den Boden zu fliegen, als ob sie zu Hause wären, und uns
daran hindern, auf dem ganzen Fluchtweg frei den Kopf zu heben.
Alle Übergänge und Brücken sind zerstört, Eigentum
und Vieh liegen zerbrochen und verstümmelt auf der Straße.
Überall blüht die Plünderung, es herrscht Feigheit. Der
militärische Eid und Stalins Befehle werden bei jedem Schritt
missachtet.
Heute war ich nachts auf meinem Posten. In der Morgendämmerung kam eine Nachbarin und erzählte mir heimlich, dass Deutsche im Dorf seien, dass sie sie selbst gesehen habe. Sie sagte, sie seien in der Nacht gekommen, und einer von ihnen, offenbar der Ältere, habe, so die Frau, die Papiere der Soldaten verlangt, die mit ihr geschlafen hätten. Er sprach streng mit ihnen und fragte sie, zu welcher Einheit sie gehörten, warum sie nicht bei ihrer eigenen Einheit waren, wohin sie gingen usw. Er fragte sie, eine Frau, ob sie ein Soldat der Roten Armee sei, und als sie dies verneinte, befahl er ihr, sie ins Bett zu bringen. Sie brachte sie ins Bett und kam herein, um es ihnen zu sagen. Sie sprechen alle nicht sehr gut Russisch [fünf Zeilen nrzb].
21.07.1942
Gestern
Abend kamen der Kommandeur unserer Kompanie und viele andere
Kommandeure aus dem Offiziersstab des Bataillons zu uns. Mit ihm waren
der Exekutivsekretär des Komsomol, der politische Unteroffizier
..., der Parttorg des Bataillons ... und der politische Offizier Malow.
Letzterer interessierte sich für das Schicksal des
Bataillonskommissars, suchte nach ihm, aber ohne Erfolg. Alle
Kommandeure erzählten, dass er sich beim Angriff der Deutschen auf
das Bataillon mutig und tapfer verhalten habe. Die Deutschen (es waren
Fallschirmjäger) griffen das Bataillon plötzlich von hinten
mit Maschinengewehren an. Das Bataillon war dann im ganzen Dorf
stationiert, gut sichtbar, und war ein großes Ziel für den
Feind. Während der Schlacht schlichen einige Deutsche ins Dorf und
versuchten, eine Scheune in Brand zu setzen (ich glaube, es war
nachts), der Kommissar selbst erschoss zwei Deutsche, die aus der
angezündeten Scheune krochen. Während die meisten Männer
fassungslos waren, schoss der Kommissar unaufhörlich zurück
und wehrte sich gegen die verhassten und gerissenen Feinde. Dem
Kommandeur unserer Kompanie wurde befohlen, die Männer nach
draußen zu führen, und er selbst stürzte sich in das
Schlachtgetümmel. Er wurde nie wieder gesehen. Die Deutschen
richteten im Bataillon ein großes Durcheinander an, und das
Bataillon wurde teils zerstreut, teils gefangen genommen, es gab viele
Tote und Verwundete. Der Bataillonskommandeur riss sein Abzeichen ab
(er trug es nicht, als er zu uns kam)!
Gestern Abend verließen wir das Dorf. Unser Zug war auf einem
Wagen unterwegs, wir hatten drei Kommandeure dabei. Der Rest, und das
waren mehr als Gefreite, ging vom Bauernhof aus zu Fuß. Wir kamen
jedoch nicht weiter als vier Kilometer und blieben stehen, da wir nicht
wussten, wohin wir gehen sollten, ob wir auf der richtigen Straße
waren oder nicht.
Nikolaevka
[36], wo es noch eine Kreuzung gab, nach den Erzählungen vieler,
von den Deutschen besetzt. Weiter vorne, entlang der Bauernhöfe
und Straßen, landeten auch, Gerüchten und Gerede zufolge,
Fallschirmjäger. Es ist jedoch nichts bekannt. Jetzt am Morgen
ziehen wir weiter. [Sie sitzen auf einem Wagen. Soeben hat unser
Unterleutnant erfahren, dass in Nikolaevka niemand ist und dass das
Gerede über die Deutschen eine völlige Erfindung ist. Auch in
unserem Dorf gab es solche Gerüchte, und allen
Fußgängern, berittenen, aus der Gefangenschaft entflohenen,
die aus der Umzingelung kamen, wurde gesagt, es sei gefährlich,
hierher zu kommen.
Der Kompaniechef sagt, wenn ich bei ihnen gewesen wäre, hätte
ich alle meine Notizbücher und Tagebücher weggeworfen, aber
ich glaube fest daran, dass ich alles behalten hätte, wenn ich
mein Leben hätte retten können. Und das werde ich, wenn ich
hier lebend rauskomme. Und ich bin mir sicher, dass ich das werde, denn
das Schicksal ist mit mir. Sie war es nicht, die unseren Zug
aufgehalten hat, sie war es nicht, die uns alle hinter das Bataillon
zurückfallen ließ, das in Gefahr war.
Aber ich wünschte, es wäre nicht so. Alles zu sehen, an der
Schlacht teilzunehmen, Heldentum zu zeigen, zu zeigen, mich zu
prüfen und unverletzt herauszukommen, wie unsere Kommandeure - das
würde ich gerne. Aber es gibt kein Gut ohne Böse und
umgekehrt.
Wir
nähern uns einem Bauernhof. Von hier aus werden wir mehr über
die Straße erfahren, ob sie frei von Feinden ist. Der Kommissar -
mein Herz schlägt für ihn. Ist er tot oder gefangen genommen?
Das kann nicht sein, denn er ist ein so lieber und tapferer, feiner und
ehrlicher Mann. Solche Männer sollten nicht umkommen - die
Gerechtigkeit verlangt es.
Die Sonne geht sanft und gut auf, die Hähne singen auf dem Hof.
Alles ist gut in der Natur. Nur die Menschen, die Kriege erfunden
haben, die sich gegenseitig umbringen, sind schlecht. Wir wissen nicht,
wie wir das Leben nutzen können, das so schön ist, wir wissen
nicht, wie wir es genießen und lieben können.
22.07.1942
In der Nacht zogen wir auf die andere Seite des Don. Wir schliefen und rasteten in einem Küstendorf und zogen weiter. Ich beschloss, alle Regeln des Anstands und der Schamhaftigkeit außer Acht zu lassen, um nicht zu verhungern. Und ich war nicht der Einzige. Die ganze ausgehungerte und erschöpfte, zerlumpte und erbärmlich aussehende Masse der Rotarmisten, die der Einkesselung und Gefangenschaft entkommen war, setzte ihre ganze Kraft und Anstrengung ein, um Nahrung zu bekommen. Kamyschewski-Bauernhof [37].
26.07.1942
Vom
Hof Kamyschewski, der nicht weit vom Don entfernt liegt, zogen wir los,
um unsere Militäreinheiten, die Militärkommandantur,
einzuholen, die vor unserer Nase zu den benachbarten Höfen
aufbrach.
25 Kilometer bis Martynovka.
Wir kamen an, und es war niemand da. Kuteinikowo, weitere 30 Kilometer
entfernt. Wieder niemand da. Und erst hier, in Zimovniki, gelang es uns
endlich, die Militäreinheiten und die Kommandantur und den
Formationspunkt zu erreichen.
Als ich gestern Abend hierher kam, hatte ich Glück - ich traf
einen Mann - den Leiter einer Stelle für die Erhebung von Steuern
von der Bevölkerung und von Handelsplätzen. Er hat mich auf
seinem Einspänner bis nach Zimovniki mitgenommen und mir unterwegs
einen Papageientaucher spendiert. Außerdem fand ich unterwegs ein
paar Gurken und hatte einen guten Snack. Aber das war noch nicht alles.
Als wir uns trennten, bot er mir an, jederzeit zu ihm zu kommen - er
würde mich füttern und ich könnte bei ihm schlafen. Ich
bedankte mich bei ihm für seine Freundlichkeit und verabschiedete
mich.
Im
Dorf traf ich viele Rotarmisten, die mir allerlei Unangenehmes
über die Aufstellung derjenigen erzählten, die aus
verschiedenen Teilen der Front gekommen waren, und derjenigen, die wie
ich aus der Umzingelung entkommen waren. Sie sagten, dass alle, die
hier ankamen, sofort in Gruppen gesammelt und an die Front geschickt
wurden, dass sie unter einer verstärkten Eskorte von
Maschinengewehrschützen geführt wurden und hungerten. Sie
sagten auch, dass alle gezwungen waren, schwere Lasten zu tragen, und
dass sie sich nach einem anstrengenden und schwierigen Auszug aus dem
Kessel nicht ausruhen durften. Man riet mir, direkt nach Stalingrad zu
gehen, wo sich in der Nähe die 38. Armee [38] befinden sollte, mit
der wir laut Egorenko (Unterleutnant) an der Front gekämpft
hatten. Ich beschloss, nach ihr zu suchen - vielleicht würde ich
etwas sehen, sie erkennen.
Der Regen machte mir einen Strich durch die Rechnung, und nachdem ich
in einer Hütte gewartet hatte, bis er ein wenig nachließ,
ging ich zu dem freundlichen Mann, mit dem ich hierher gekommen war.
Dort aß ich ein gutes Abendessen und ging zu Bett. Ich schlief
gut und mehr als je zuvor. Ich war ausgeruht. Am Morgen
frühstückte ich Rührei und frisches Brot und machte mich
wieder auf den Weg, um zu versuchen, meine Freunde zu treffen. Ich bin
durch das halbe Dorf gelaufen, ohne einen unserer Leute zu treffen. Ich
näherte mich bereits dem Bahnhof, aber ich zögerte,
beschloss, nicht weiterzugehen und kehrte um. Auf dem Rückweg
stieß ich auf eine NKWD [39]-Grenzschutzstation. Dort nahmen sie
mir mein Gewehr ab, gaben mir eine Quittung und die im Holster [40]
verbliebenen 36 Patronen [41]. Sie marinierten mich den ganzen Tag bis
zum Abend. Sie gaben mir nichts zu essen und sprachen streng mit mir.
Das gefiel mir nicht sehr gut. Ich dachte daran, allein zu gehen, um
einen Ausbildungsplatz zu suchen, aber sie nahmen mir meine Papiere weg
und ich musste warten.
Jetzt bin ich im Ausbildungszentrum, wohin ich unter Bewachung gebracht
wurde. Hier wurde mir kein Wort über den Verbleib unserer UR
gesagt, sondern mir wurde gesagt, dass alle Einzel- oder
Gruppenkämpfer, die den Ort dieses Punktes betreten,
höchstens in Bataillonsstärke, auf Befehl des Kommandos hier
bleiben.
Ich habe niemanden aus unserem Bataillon oder gar aus unserer UR
angetroffen. Mein Herz war voller Ärger: War ich wirklich
dümmer als alle anderen und gefangen wie ein Fisch im Netz?
28.07.1942
Lange,
lange Zeit kreiste ich in den Lagern herum, in denen die ganze Masse
der erschöpften Kämpfer und der jüngeren und mittleren
Kommandeure, die die 51. Niemand, kein Kämpfer oder Kommandeur,
dem ich nicht begegnete. Ich war in eine solche Einsamkeit
gestürzt, die schwer zu vermitteln ist.
Ich bat den Kommissar dieses Formationspunktes der 51. Armee um etwas zu essen oder wenigstens um Brot.
- Setzen Sie sich, - sagte er mir. - Man wird Sie rufen.
- Aber es tut mir leid, ich sitze hier schon den ganzen Tag, und jeder sagt zu mir: "Setz dich hin".
- Falsch, du konntest nicht den ganzen Tag hier sitzen, denn heute sind
viele Leute bei mir vorbeigekommen, und ich sehe dich zum ersten Mal.
Setzen Sie sich", sagte er wieder und ging weg.
Ich beschloss zu gehen. Ich begann, die Kämpfer nach den
Erfolgsaussichten einer Flucht zu fragen. Einer der Kämpfer, der
schon einige Tage dort war, riet mir, nach Kotelnikowo [43] zu gehen,
wo es angeblich ein militärisches Umsiedlungszentrum [44] geben
sollte. Er riet, durch die Gemüsegärten zu gehen und die
Wachposten zu umgehen.
Wenn
Sie", so sagte er, "vom NKWD-Grenzschutz erwischt werden, können
Sie große Schwierigkeiten bekommen. Du kannst zum Deserteur
erklärt werden und so weiter, du kannst in eine Sonderabteilung
[45] geschickt werden. Wenn Sie von unseren oder anderen
Militäreinheiten erwischt werden, kann es sein, dass Sie hierher
zurückgeschickt werden, und Sie werden wahrscheinlich einen
Gegenschlag bekommen. Aber trotzdem, wenn ich an Ihrer Stelle
wäre, würde ich mit den Dokumenten (ich bekam mein
Rotarmistenbuch [46] zurück) in der Hand keine einzige Minute hier
bleiben", heizte er mir ein. Ich sah ihn an: ohne Umhang, in
zerrissenen Kleidern, er ließ mich abblitzen. Und ich fasste
einen Entschluss.
Am späten Nachmittag ging ich durch das Dorf, die Straße
entlang, die nach [ein Wort nrzb] hinausführte. Wenn mich jemand
misstrauisch ansah, versuchte ich so zu tun, als ob ich den Blick nicht
bemerkte, und ging zur nächsten Hütte, um nach Milch und Brot
zu fragen. Ich war auch ziemlich hungrig.
In einem der Außenbezirke der Hütte blieb ich stehen. Die
Wirtin gab mir Milch und frisches Brot und erlaubte mir, die Nacht im
Garten zu verbringen. Zu Hause hatte sie Angst, mich auszusetzen, da
sie eine Razzia unter den Kämpfern durchführten.
Ich schlief und wartete auf den Morgen, denn im Dorf durfte man nachts
nicht spazieren gehen - es hatte wegen der Nähe der Front einen
Sonderstatus. Am Morgen folgte ich der Straße, die vom Dorf in
die Steppe führte. Die Wirtin gab mir einen Papageientaucher
für die Straße.
Als
ich mich weit vom Dorf entfernt hatte, beschloss ich, auf die
Straße abzubiegen. Eine Patrouille traf mich dort und
kontrollierte meine Papiere. Ich zeigte eine Quittung vor, dass mir
mein Gewehr und die Munition abgenommen worden waren. Sie trug den
Stempel der NKWD-Grenztruppen. Die Patrouille sah sie sich an, ohne den
Inhalt zu lesen, und ließ mich weiterfahren.
Unterwegs holte ich eine Gruppe von Wehrpflichtigen des Jahres 1924 ein, die von Schachty [47] nach Stalingrad geschickt wurden.
Ein Sperling wachte auf, flog, saß nicht weit weg.
- Ein Jude, ein Jude ist geflogen! - Sie stürzten sich mit
Geschrei auf ihn und schlugen ihn mit ihren Hüten nieder. Ich fiel
schnell hinter ihnen her.
- Soldat, wohin gehst du? - Ein Leutnant des Kampfgeschwaders, das sich
in der Steppe zur Rast niedergelassen hatte, rief mich. Ich sagte es
ihm. Sie, die Kämpfer (alles Kalmücken), luden mich ein, mit
ihnen zu essen [48]. Ich habe nicht abgelehnt.
Sie kochten ein paar Lämmer. Ich muss zugeben, dass diese Lämmer fett waren. Ich hatte einen guten Imbiss.
Die
Kalmücken, ein glorreiches Volk, gastfreundlich und freundlich,
versorgten mich auf Befehl ihres Leutnants zusätzlich mit
Brotkrumen. Ich las ihnen Gedichte und Auszüge aus meinem Tagebuch
vor. Sie fragten mich, welcher Nation ich angehöre. Ich mag es
nicht, gefragt zu werden, oder gefragt zu werden. Ich sagte
russisch-georgisch. Mein Vater ist Russe, meine Mutter ist Georgierin.
Einer von ihnen, offenbar auch ein Leutnant, sagte zu mir: Ihr Russen
seid kein gutes Volk, ihr mögt keine Natsmen [49], ihr werdet
ihnen nie helfen, sie unterstützen, ihnen in der Not nicht helfen.
Ihr würdet einen Kalmücken nicht behandeln, wenn er in eurer
Lage wäre. Was hatte er zu sagen? Ich antwortete, dass alle
Menschen unterschiedlich sind und dass es unter allen Völkern
einige schlechte Menschen gibt.
Ich erzählte ihnen einen Vorfall mit mir, wie ich von unserem
Leutnant zurückgelassen wurde, als wir auf dem Weg von Martynovka
nach Kuteinikovo waren. Es war so: Zurück in Martynovka wurde ich
von einem Unterleutnant mit Motorin und seinem Freund, Unterleutnant
Anatoly aus einem anderen Bataillon, empfangen. Sie boten mir an, mit
ihnen zu gehen.
In
einem der Dörfer unweit von Martynovka (10 Kilometer von uns
entfernt) trafen wir einen 1925 geborenen Mann, der dort Lehrer war (es
war ein kalmückisches Dorf). Mit ihm gingen wir in den Obstgarten
und pflückten Äpfel. Ich pflückte einen ganzen Haufen
leckerer, saftiger Äpfel. Eine kalmückische Gastgeberin
kochte uns Fleisch und machte Pyshkas aus unseren Produkten, die wir im
vergangenen Dorf gewonnen hatten [ein Wort nrzb]. [Der Unterleutnant
gab ihm einen Raketenwerfer mit drei Raketen und ließ ihn mit
einer Pistole schießen. Er hat auch viel mit meinem Gewehr
geschossen. Kurzum, der Bursche war begeistert, und es gefiel ihm so
gut bei uns, dass er, obwohl er am nächsten Tag nach Zimovniki (wo
er wohnt) musste, ein paar Säcke Mehl zu uns trug und auf unserem
Pferdewagen mitfuhr.
Unterwegs begannen die Räder zu knarren. Sie mussten mit etwas
geschmiert werden. Sie schickten mich [ein Wort nrzb]. Bevor ich mich
umdrehen konnte, waren sie weg und ließen meine Sachen auf der
Straße liegen. Sie nahmen Äpfel mit und warfen meine leere
Mütze auf die Straße. Sie nahmen eine Granate aus meinem
Mantel und ließen sie dort liegen - um die Fische zu stören.
Ich habe sie nie wieder gesehen. Und es war nicht der erste Fall, in
dem Unterleutnant Egorenko seine Soldaten verließ. Ich erinnere
mich an eine andere, ähnliche, eklatante Tatsache über die
Ungerechtigkeit unseres Zugführers. Es war kurz bevor unser
Bataillon von den Deutschen besiegt wurde.
Wir
waren zu Fuß unterwegs und erreichten nicht das Dorf, in dem es
geschah. Plötzlich wurde die Straße unter Beschuss genommen.
Alle waren verwirrt und fielen hinter unseren Zug zurück, der von
einer Schubkarre [50] angeführt wurde. Auch Egorenko blieb
zurück, blieb zurück und das Pferd, auf dem er gerne zu Pferd
und im Geschirr ritt, das aber müde, hungrig und ungefressen
weiterwanderte. Zwei weitere Kämpfer waren zurückgeblieben
und liefen irgendwo hinterher. Als die Mörser zu feuern begannen,
warf mein Kommandant das Pferd ab, ohne es zu zügeln, und rannte
so schnell er konnte zum Panzer. Er ging vorwärts, ich folgte ihm.
Ich rannte auf den Wagen zu, aber er setzte sich in Bewegung, und keine
Rufe konnten ihn aufhalten. Ich beschloss, sie zu überholen und
nahm den geraden Weg über das Feld, ohne auf die Gefahr zu achten,
empört über die feige Flucht der meisten Männer. Sie
wichen zur Seite aus, um der Gefahr zu entgehen, und fuhren einen
Kreisverkehr zum vorderen Teil des Feldes, wobei sie Staub aufwirbelten!
Und doch überholte ich sie. Ihre Pferde waren sehr müde, und
vor lauter feiger Flucht konnten sie kaum noch Schritt halten.
- Genosse Leutnant, es ist nicht die Art, seine Männer in einem
Moment der Gefahr im Stich zu lassen und ohne einen Blick wegzulaufen,
wenn seine Untergebenen in Todesgefahr sind.
- Wo soll ich nach Ihnen suchen, Genosse Gelfand?
-
Ich war neben dir, schrie dich an, um anzuhalten, und fluchte
schließlich, als ich dich auf der Straße fast einholte. Ich
lief die ganze Zeit neben dem Wagen des Instrukteurs [51], der dem
Ihren folgte, aber zurückblieb, als Sie rannten. Du bist ein
Kommandeur, ein Komsomol-Mitglied. Das ist nicht die Kameradschaft und
nicht im Komsomol, wo ist die gegenseitige Hilfe im Kampf? Ich hatte
keine Angst, aber der Schmerz in meinen Beinen und die Gerechtigkeit
zwangen mich, geradeaus zu gehen, um dich einzuholen. Du bist ein
Kommandeur, ein Komsomol-Mitglied. Wie konntest du so eine feige Flucht
zulassen, wenn deine Männer noch da waren?
- Sprich nicht. Hör auf zu reden. Sie sind ein Mistkerl, Genosse
Feldwebel", sagte er mit schneller Stimme, und wir kamen nicht mehr
darauf zurück.
Nachdem die Kommandanten meine Geschichte gehört hatten, stimmten
sie mir zu und erzählten mir, wie ein Russe ihnen heimlich Wein
von ihren Kameraden gekauft hatte. Es gibt also auch gute Menschen
unter den Russen. Das war ihre Schlussfolgerung. Ich trennte mich von
ihnen nach ein paar Stunden, satt und zufrieden mit diesem Treffen.
(ein Wort nrzb) von unter Woroschilowograd nach Stalingrad (ein Wort
nrzb). Er erzählte mir viel über seinen Abschnitt der Front.
Unterwegs bemerkte ich eine Dampflokomotive, die bis oben hin mit
Soldaten gefüllt war. Als ich sie eine halbe Stunde später an
einem Bahnhof einholte, sah ich, dass sie auf mich warteten. Ich war
froh, denn ich wusste nicht, wohin es ging, es waren 70 Kilometer bis
Kotelnikov.
Wie groß war meine Freude, als ich erfuhr, dass er nach Kotelnikow fahren würde. Wie ich dorthin kam, werde ich nicht sagen - es war natürlich schwierig, denn der Dampfer war so voll, dass man von Bord hätte geworfen werden können - sie drängten verzweifelt, aber ich kam an, und zwar schnell, vergleichsweise.
Anmerkungen
1. "Ich kämpfe in meiner ukrainischen Heimat, an der Front in Charkow. Liebe Mutti, wir gehen jetzt nach Stalingrad." (Aus einem Brief an seine Mutter vom 5. Juni).Quelle: Wladimir Gelfand. Tagebuch 1941-1946. MOSKAU: ROSSPAN, 2015.
Читать также
"Tagebuch, mein Lieber!" Kriegstagebuch Wladimir GelfandTagebücher aus der Kriegszeit: Strategien für wissenschaftliche Untersuchungen |
||