Эфир
радиопрограммы "Владимир Гельфанд. Шокирующий дневник войны". Программа
Валерии Коренной "Крылья с чердака" от 28.2.2023 и 7.3.2023.
"Davidzon Radio": New York, New Jersey, Connecticut (USA) |
||||||
|
||||||
|
||||||
В жизни столько всего хорошего: «По радио
ежедневно передают новости, одну неприятнее другой. Вчера немцы взяли Вязьму, позавчера - Горянск, а сегодня - о ужас! - Мариуполь. До каких пор это может продолжаться? Чем окончится это новое наступление! Где они англичане, где американцы? Или они тоже бессильны? Но факты отрицают это. "Но... Когда?" - говорит не однажды тетя Поля и я с ней согласен. Сколько людей погибнет, сколько территории поглотит фашизм прежде, чем будет оказана сколь либо существенная помощь со
стороны Англии и Америки нашей стране?» Добрый день, уважаемые радиослушатели. С вами Валерия
Коренная. За звукорежиссерским пультом Акмаль
Тохиров. Я начала программу со своего
стихотворения «В жизни столько всего…». А следом
прозвучал отрывок, нет, не из сегодняшнего дня, хотя, похоже, а времен Второй мировой
войны.
Ничего с тех пор не изменилось? - скажете вы. Так ли это.
И если да, то в каком веке находимся мы с вами?
На каком уровне жестокости сегодня стоит человечество и некоторые его представители? Сегодня говорю с вами не я, а Владимир Гельфанд,
офицер советской армии, с помощью своего
уникального дневника, который он вел с 1941 по 46-й годы. Такой степени
откровенности, иногда
шокирующей, нет ни в одном другом
подобном документе войны. Здесь переплетается всё – разрывы снарядов, чудовищные условия, смерти и
любовные терзания юного Гельфанда, который
пробует любовь на вкус и не понимает, что с ней делать, а это и любовь, в том
числе, немецких женщин, где
есть бомбежки, которые в какой-то момент превращаются в фон, вши, съедающие
человека живьем. Автор дневников
прошел через Польшу, дошел до
Берлина, оставил стихотворение на Рейхстаге, но демобилизовался лишь через год после победы. Гельфанд
публиковал фрагменты своих военных воспоминаний,
но с самоцензурой. Он никогда не цитировал
оригинальные строки, которые в 1945 году оставил на Рейхстаге. «Я смотрю и плюю на Германию, На Берлин, побежденный, плюю!». Их
он заменил
более толерантными: «Посмотрите, здесь я,
победитель Германии — в Берлине я победил!». В его дневниках
впервые ясно описано моральное состояние
советской армии, которое всегда прославлялось, как мы помним. А тут
всплывает нечто невероятное, о чем говорить не принято. Как минимум, необычно читать о заботливых отношениях
между мужчинами-победителями и
женщинами-побежденными, немками. Дневник Гельфанда опубликован
лишь в 2005 году. Еврей украинского происхождения стал свидетелем мародерств, смертей и предательств
в Германии. Он пишет о
насилии и изнасилованиях немецких
женщин. Ничего не скрывая рассказывает, как его унижали,
сообщает о своих неблаговидных поступках, о
сексуальных проблемах и «победах». Это -
единственный документ, описывающий дни офицера Красной армии в оккупированной Германии. Пишет он об этом
столь откровенно, что становится ясно, почему
этот дневник не могли напечатать в СССР. Сын Владимира Гельфанда нашел его, когда разбирал
бумаги отца после его смерти, в 83 году. Ему было всего 60. Его дневник
прославил автора, как
он того и хотел. А хотел страстно. Владимир Гельфанд
из Кировоградской области в центральной части
Украины. Он, единственный ребёнок в бедной еврейской семье, родился в 1923
году. Мать его в 20-х годах
была исключена
из партии с
формулировкой «за пассивность». Карьере это помешало, но от
репрессий уберегло. Отец Владимира, Натан
Соломонович Гельфанд, работал на цементном заводе в Днепродзержинске
и в партию не вступал. Родители расстались,
когда Владимир учился в
школе. К началу войны ему только исполнилось 18, он успел отучиться четыре
курса на рабфаке, поработал
электриком и, несмотря на бронь от армии, в
мае 42-го решил идти добровольцем на фронт.
Обучился в артиллерийской школе и
получил звание сержанта.
Стал командиром миномётного отделения, зам. ком взвода по политической работе,
окончил стрелковую школу. Не писать он
не мог. А в армии запрещали вести дневники. Но лейтенант Владимир
Гельфанд запрет нарушил. Сентябрь 1941 года: Сегодня
месяц с того дня, как я покинул Днепропетровск. Мой город, город парков, город-красавец, подвергся бомбардировке, первой с начала
войны. Я видел разрушения и дым нескольких пожаров, которые возникли от бомбежки. Я слышал о множестве убитых и раненых на вокзале, об оставшихся сиротах. Город постепенно пустел, и
население его редело с каждым днем. Казалось нелепым это бегство жителей из города… Несколькими
днями позже: Я не умею
плакать. Кажется, никакое горе, никакая печаль не заставит меня проронить слезу. И тем тяжелее видеть, как плачет родной из родных человек. Я прижал ее, бедную
маму, к своему сердцу и долго утешал, пока она не перестала плакать. - Ты лодырь, ты не хотел даже бабушке достать хлеба. Ты целыми днями книги читаешь и радио слушаешь. Я отвечал, рассказывал, объяснял, но она перебивала, не давая говорить и, заставляя говорить громче обычного. - Чего ты кричишь не своим голосом? - прервала вдруг меня мама и лицо ее исказилось злобой. Передо мной была все та же, прежняя мать...но... Прежние картины и картинки нашей совместной, долгой жизни, мелькнув, прошли передо мной. Меня бросило в жар. Лицо матери было чужим и неприятным, как тогда, как
в те, давно забытые мною мгновения, когда ею, в минуты наших ссор, пускались в ход и стулья и кочерга и молоток - все, что попадалось под руку. Я напомнил маме содержание ее писем, в которых
она снова придиралась к папе. – Твой отец - противный и мелочный, а его родные – хорошие люди и я к ним ничего не имею… 6 мая
42-й год: Сегодня
произошло решающее событие в моей жизни - меня призвали в армию… И через несколько
дней запись: Воровство
процветает на каждом шагу, вопиющее и безграничное. 22 июня 1942: Сегодня год
войны между нашей страной и немецко-фашистскими гадами. Эта знаменательная дата совпала с первым ожесточенным налетом на эти места. Пишу в землянке Налеты
продолжаются и сейчас. Хаустов, мой боец, окончательно растерялся и даже от испуга заболел. У него рвота. Руки трясутся и лицо перекошено. Он сначала пытался скрыть свой страх перед бомбежкой, но теперь, уже не стесняясь, открыто признается мне, что больше терпеть не может - нервы и сердце не выдерживают - это вчерашний герой, который прошлой ночью матюгался на меня и говорил, что я "сырун", при первом же бое наделаю в штаны, оставив его погибать в бою. Я положительно теряюсь в желании и стремлении, в мечтах, я бы сказал, образумить этого человека абсолютно не желающего мне подчиняться, заявляющего мне: "Хоть ты меня расстреляй сейчас, слушать тебя не буду!". 28 июня 42: Мне
необходимо выдвинуться. Мой лозунг - отвага или смерть. Смерть, нежели плен. Жизнь за мной должна быть сохранена судьбой. Пусть она
обо мне позаботится, мое дело завоевать себе бессмертие. Я теряю сознание от пореза пальца, при появлении, сколько-нибудь значительной струйки крови. Мертвых вид был всегда мне неприятен. В драках я
всегда был побеждаем. И теперь я мечтаю о подвиге - жду и даже больше того - стремлюсь к нему! Я добьюсь своего, пусть даже ценой жизни, иначе я не человек, а трус и хвастун. Клянусь же тебе,
мой дневник, не быть сереньким, заурядным воином, прячущимся в общей массе красноармейцев, а стать
знаменитым, прославленным или хотя бы известным героем Отечества… Комары жить
не дают - пьют кровь, путают мысли и доводят до исступления своим гудением и количеством. 2 июля 42: Лейтенант разрешил пойти поискать чего-нибудь из еды. Оказывается, эвакуируются, или, откровеннее сказать - принудительно выселяются жители. Уже третий день страшная картина наблюдается мною: выбитые стекла оставленных жилищ, заколоченные двери и ставни, перья и головы недавно резаных курей, плачущие женщины и голые ребятишки, прибитые непрерывными окриками сердитых матерей. Коров, оказывается, увели всех, не выдав селянам даже расписок. Одну женщину, отказавшуюся расстаться с коровой, какой-то лейтенант пристрелил, ранил в живот, и она сейчас умирает. Никто даже не пытается спасти ее. Жители деревни рассказывают, что у них изымаются произвольно и насильно куры, гуси и прочая живность бойцами и командирами нашими. Позавчера, около одного из сел поймал живую курицу и ел, сплевывая пух и перья, пока
не стошнило. Тошнит до сих пор и кружит в голове… Где-то
совсем уже близко стреляют по нам из орудий и минометов. Снаряды и мины рвутся здесь рядом, а осколки залетают даже в окопы. Село разрушено. Много убитых людей и животных валяются прямо на дорогах. Жители разбежались…. Мы-то знаем за что воюем и поэтому глаз наш зорче немецкого, снаряд точнее, пуля у нас не столь дура, как в руках немцев… Теперь
относительно вещей. Разорили меня окончательно, ограбили. Котелок, издавна нравившийся младшему политруку, два кусочка мыла, два коробка спичек, одна пара нижнего белья и трусы. Компас, который единственный являлся показателем (внешним) моего равенства среди лейтенантов и других командиров роты и, главное - литературный материал, составлявший для меня единственную отраду, ту сферу, в которую я мог целиком погружаться, забывая на время всю горечь и тяготу моей армейской жизни… Ко мне в суп
заскочила лягушка этой ночью, я укусил ее посередине и чуть было не съел… Огромные
многоэтажные здания были полу-скелетами, не сохранившими нисколько былой своей прелести довоенного периода. Улицы, поражавшие своим великолепием до прихода сюда немцев, теперь были изрыты и изуродованы ямами. От многих зданий остался один след: кровати, чайники, самовары, обломки кирпича и прочее. Несколько зданий каким-то чудом сохранились и теперь дымили своими квадратными коробками. Это немного оживляло картину мертвого города, бывшего ранее таким огромным и суетливо-живым. По городу - группы военнопленных, грязные и жалкие на вид - немцы и румыны возили на колясках и телегах разные грузы. За ними ходил одиночный конвой. Под развалинами зданий валялись намокшие книги наших классиков, немецкие книги, одежда, щетки всякие. В одном месте я нашел два куска мыла - оно не растаяло и сохранилось. В другом - атлас на немецком языке, в котором отсутствовал (был вырван) СССР… Зажигалки, ножики, шоколад, - всем этим вдоволь насытились наши воины. Целые тюки с шоколадом и продовольствием отбирались у немцев. Запросто снимали и вешали себе на плечи все понравившееся. Часы и любое желаемое снимали. Полковники
были очень заносчивы даже в час их пленения, а фельдмаршал Паулюс не хотел вести переговоры с лейтенантом и требовал, чтобы с ним говорило лицо повыше, позначительнее. На прощание они мне подарили румынскую складную ложку-вилку. Ее нужно будет почистить, ибо она заржавела.Теперь у меня есть ложка, взамен
украденной в госпитале из шинели. Мирные
жители в Сталинграде еще не живут, но уже ходят по городу, что-то возят, таскают в мешках и кошелках (женщины и мальчишки). Они живут по окраинам города. Трамваи не
ходят -
разрушены электростанции и разворочена местами линия… Хозяйка
рассказывала о немцах. Жили они здесь, как и в предыдущих селах, что я проезжал. Пятеро немцев. Старикам и старухам выдавали хлеб бесплатно. Молодежь заставляли работать. Жителей не убивали, хотя всё что хотели - забирали. Бывало, румыны грабили. Особенно цыгане, имеющиеся тут в избытке, у них воровали. За каждого убитого немца убивали сразу жителей - правых и неправых. Так что о партизанах здесь и не думали. Вблизи станции Двойная группа людей сговорившись, за издевательства, ранила выстрелом в ногу из револьвера одного немца. Весь поселок, в котором это произошло, фашисты сожгли дотла, а оставшихся без крова жителей погнали в Германию. Хорошо еще предупредили жителей выйти оттуда, а то бы все погибли. Евреев всех вывезли: расстреляли даже годовалых детей… Март 1943: Сала здесь
нигде не было, только в одном месте наткнулся на торговку, видимо владевшую этим базаром. Она отрезала грамм 400, но потом, решив, что и это много, отрезала оттуда кусочек грамм на 100, предложив оставшееся сало в обмен на кальсоны. Мне хотелось ей в это время дать по морде, тем более что она сама говорила, что немцы забирали у крестьян сало, не спрашивая их на то разрешение. А бойца она хотела обсчитать на кусок сала. Но я не стал толковать и взял в обмен на снятые с себя кальсоны 300 грамм сала. Когда я шел
по направлению в центр отсюда, мне встретилась женщина, несшая два мешка. Они были тяжелые. Она, перенося на определенное
расстояние один, возвращалась за другим. Так у нее уходило много времени и сил. Я вызвался ей помочь. Ей оставалось до дома квартала два-три. Когда я принес ей один мешок - она вынула из мешка хлеб и отрезала мне кусок, грамм на 300… В 1943 г.
Гельфанд узнал, что почти все его
родственники по отцовской линии — бабушка, дядя,
две тёти и две двоюродные сестры —
были убиты во время уничтожения евреев в Ессентуках.
Живыми остались только отец и брат отца. Ему удалось восстановить связь с матерью, которая была
эвакуирована в Среднюю
Азию. Мама нервная
и тяжелая. – пишет Владимир, - Редко она могла приласкать меня так как я хотел того, но почти
всегда ругалась и была холодна. Сердцем я чувствовал любовь ее горячую и нежную, но умом такая любовь не принималась. В детстве я тоже балован не был душевной настоящей теплотой, но тогда
я не встречал еще холодности жестокой со стороны матери - любовные чувства довлели над остальными и, потому, скоро забывались и дикие побои (иногда головой о стенку) и злобные упреки, и бойкот всеми способами. Октябрь 1943: Обо мне и о
товарищах своих все мало думают, часто оставляя меня без пищи, а один раз, вчера, чуть было не оставили одного при смене ротой позиций и при переходе сюда. Все зато страстно думают о пище для себя и заняты всецело своими личными интересами. Другие - хоть бы все погибли - каждого не касается. Что за люди теперь на свете?... Во второй
части программы, после рекламы – продолжение истории и дневников Владимира Гельфанда. С вами Валерия Коренная
на волне 620 ам. Дэвидзон радио. Нью-Йорк. Не переключайтесь. В эфире
программа «Крылья из чердака». С вами Валерия Коренная. Владимир Гельфанд. Дневники войны. Ноябрь 1943: Писем я не
писал уже дней семь. Отпала охота писать, когда не получаешь ответов. Вот оно! Задрожала земля. Кругом разрывы, но сюда еще не попадает. Да и ну его! Что суждено, то и будет! Не стану же я из-за того бросать пера, что немцу ждать тошно стало, и он нервничает, стреляет, совершая то
здесь, то там огневые налеты на нас… Сапоги мои тесные, а валенок не выдали. Брюк теплых тоже нет. Тельники обещают дать. Бойцам уже выдали зимнее обмундирование, в том числе ватные брюки и фуфайки. Обувь - валенки - еще никому не давали. Ноги мои, отмороженные еще в Сталинградскую зиму 42-го года, мерзнут ошалело. Неотрывно мечтаю о сладкой девушке и о блаженной любви. В глазах моих мерещится нежная, гладкая девичья грудь, такая широкая и родная, что в ней утонуть можно, забыв о горе и невзгодах.… Дорогой
обнаружили такую массу брошенного немцами вооружения и имущества, что и представить трудно. Нет
человека, которому хоть чего-либо не досталось трофейного. Я нашел целую планшетку с немецкой бумагой, конвертами, карандашами и открытками; мыло, бритву, одеяло и прочее. Кое-кто - часы, немецкие брюки и фуфайки, теплые одеяла, оружие или что-то другое… Всю ночь
слушал Руднева. Он знает хорошие песни о любви. Я вспоминал свою жизнь на гражданке, как у нас говорят, и под звуки песни жалел свою молодость, не встретившую любви и ласки женской на всем пути своем… В Ленинграде обстреливаются минами из орудий жилые кварталы, не имеющие военно-стратегического значения. Немцы варварски участвуют в этой гадости. Они поплатятся в свое время за все. Мои родные, погибшие от рук варваров, постоянно перед глазами моими и совесть зовет и зовет справедливо меня - мстить беспощадно… Декабрь 43: Выпал снег.
Такой мягкий, пушистый, и в большом изобилии. Началась зима. Но на дворе - то есть за стенами моей землянки - тепло и снег тает. Грязи много, и это мне не нравится. Лучше б морозец нагрянул. Сегодня я мылся в бане и белье парил от вшей.... Вчера ночью
немцы опять ходили в атаку, немного оттеснили нас, но утром артиллерия выбила их, и погнала на прежние места. Потеряли они около 300 человек при этом. Еще сегодня днем лежало много убитых и раненых на ничейной земле - немцы не могли их убрать. Поймали
восемь
немцев сегодня. В первый день наступления видел раненного немца. Язык. Клял Гитлера. Вот когда они только начинают понимать! Его перевязали, и он сам пошел в сопровождении нашего раненного в тыл… Получил
вчера еще одно письмо от мамы. В нем она сообщает, что ее премировали валенками. Над нами здесь все время висит Дамоклов меч. Кругом, то далеко, то совсем близко, рвутся немецкие снаряды, мины. Только чудо какое-то спасает меня от смерти. Вечером
комсорг Колмагорцев младший лейтенант, весельчак и трофейщик был убит. Он полез за телом старшего лейтенанта Петрова, а у того было много трофеев: часы золотые немецкие, трое женских часов, портсигары, цепочки, два револьвера и многое другое. Взяли труп они вчетвером, но вдруг разорвалась мина. Колмагорцев и боец были убиты этой миной, а двое других с перепугу забежали аж в другой батальон.
Саперы говорят, что труп Петрова был заминирован немцами, и сейчас он еще лежит, неразминированный.
Этой ночью должны извлечь мины… Ночью
выдавали валенки. Бойцы мне получили, но у меня оказались один 39, один 42 размера… Январь 44: Я сейчас
слегка пьян - выпил грамм триста. В глазах потемнело, они как бы сузились, а голова отяжелела и тянется к плечу. Шалит, не свалится,
я не пускаю! Шесть писем получил вчера, помню, а от любимой нет письма. Где эта любимая? Где-то в облаках, да мыслях лишь витает... но такая раскрасавица, такая умница она... Эх, далась мне война и фрицы распроклятые! Ах любимая девушка-краса, приди, пожалуйста, обними мое сердце, оно сохнет, бедное... Три дня мы
не видели хлеба во рту. На второй - убили подстреленную немцами лошадку, добили умирающую кобылу, тоже раненую снарядом. Весь день ели конину и перебивались сырой кукурузой, а потом нашли в одном доме спрятанную картошку и тоже
перекусили. В селе ни одного человека, кроме собак ничего живого немцы не оставили. Это впервые, ни одному человеку не удалось скрыться и остаться в селе, не говоря уже о скоте и птице. Хаты целые. Поле кукурузное за селом. Только что
упал снаряд совсем близко, а я еще не окопался. И зуб терзает так, что места себе не нахожу. На шинели, сапогах, руках, на всем теле и обмундировании - грязь, въевшаяся, кажется, навсегда, неискоренимая в наших условиях. Грязь, набранная за весь десяти, или еще больше -дневный период времени в походах и продвижениях, в боях и преследовании противника. Воду пьем из луж - мутную и невкусную - на губах песок оседает и на зубах хрустит… Заметили
девушек, они собирали по блиндажам немецкое барахло и забирали свое, что немец
унес: веники, примусы, кастрюли… Сегодня
обнаружили на одной из окраин села труп старшего лейтенанта Кияна. Немцы,
очевидно, добили его раненым. Какой ужас! Какой позор и укоризна всем этим мелочным, несчастным людям, не забравшим, не вынесшим его с поля боя. Ведь они, пожалуй, все вместе не стоили старшего лейтенанта. Да, эти люди
любят получать чины и награды, но и готовы бросить своего друга и товарища, пусть даже начальника, на гибель и растерзание во имя спасения собственной шкуры. Они готовы жечь письма, торговать вещами лишь только выбывшего на время соратника по оружию. Они способны на все. Мало сейчас,
особенно в военное время людей, способных на самопожертвование ради спасения близких, знакомых им людей. Мало. А большинство мелочных,
преисполненных животных страстей... На передовой
увидел замкомбата по политической части. Он, по-моему, неплохой человек. Его молоденькая жена спит с ним - вот хорошо кому, счастливый человек! Редко кому дается счастье такое - воевать с женой!... Март 44: Днем я прожарил утюгом вшей на одежде. Они лопались и выделялись жирным в складочках рубашки. Ох, и сколько же их было! Стало невтерпеж бороться с ними. Я бросил на середине, оделся - стало немного легче… Как ошалелая
сорвалась тройка лошадей с кухней и помчалась по улице, а снаряды все ухали и ухали, подгоняя их страх. Еще в одном месте бегала обезумевшая серая лошадь.
Она не знала где остановиться и металась, вскрикивая. Люди метались кто куда, широко раскрыв полные
ужаса и волнений глаза. Это было страшно видеть. Вечером
пошел в хозвзвод. Там получил хлеб - больше ничего не было 800 грамм на два дня. С продуктами туговато. Поужинал кукурузным супом, нежирным, противным, но выбора не было. Рассвет был серым и холодным, но вши не понимали этого - им было тепло и сытно. Сегодня я устрою им Отечественную войну! Пусть и они познакомятся с ужасами и беспокойствами военного времени… Палец мой
болел все сильнее и сильнее. Невыносимо было. В санроте посмотрели, и оказалось, что вторично на том же пальце появился панариций и опять надо делать операцию, но еще больший разрез, чем прежде… Погода сегодня пасмурная, сырая. С утра шел снег, а сейчас моросит дождиком. И хозяева, к тому же, такие хорошие. Побрили меня, умыли, и даже голову помыла мне самая молодая, мать четверых детей. Она мыла и приговаривала "мой сыночек", и рассказывала, что так же мыла она своего мужа. Поесть тоже дали. А сейчас уложили спать. Как дома. Фронт отсюда далеко-далеко. Орудийного гула не слышно. Рассказывают, наши уже в 13 километрах от Николаева. В основном фронт у Буга остановился. Пока... Остановился
в одной квартире у края села. Молоденькая девушка 28 года рождения, почти девочка, но уже большая. Красивенькая, однако еще не искушенная в любви. Смотрит, смотрит и молчит, как будто хочет узнать неизведанное. Смотрит бесконечно своими прекрасными голубыми глазами. Миленькое-миленькое созданье! Жаль, что я не твоих лет, а то я б показал тебе, что такое любовь… Я определенно нравился многим, тем более что я был в новой офицерской форме и шинель носил внакид. Только вот держать себя я с ними не умею, и страшно боюсь того момента, когда придется разделить постель с девушкой. Страшно сказать - мне 21 год, и я до сих пор не имею насчет этого понятия и опыта... Май 44: Погода
сегодня
неважная. Ветер и солнце холодное. В селе орут петухи, мычат телята. В плавнях кукушка кукует, но и тут и там грохочут снаряды. Ими перебрасываются, как мячиками, обе стороны через нас, и везде такое молчание между разрывами, как будто и войны нет, а так - кто-то шалости ради бросается. То справа, то слева, то далеко, то близко. А один, метрах в четырех от меня, сзади перелетом упал как раз на мертвую корову, и ту подбросило и закрутило метра на два в сторону. Последние, еще не сгнившие, кишки вывалились наружу. Что еще мы с вами, читатели, видим глазами Гельфанда?
Отсутствие порядка и дисциплины в войсках: скудное питание, вши,
антисемитизм и бесконечное воровство. Солдаты
воровали даже сапоги своих товарищей. 25 апреля 45 года, когда Владимир Натанович был уже в
Берлине, «немки с ужасом рассказали о том
горе, которое
причинили им передовики фронта, в первую ночь прихода сюда Красной Армии», - так пишет автор дневников, - они тыкали сюда, - объясняла красивая немка, задирая юбку, - всю ночь, и их было так много. Я была девушкой, - вздохнула она и заплакала. - Они мне испортили молодость. Среди них были старые, прыщавые, и все лезли на меня, все тыкали. Их было не меньше двадцати, да, да, - и залилась слезами». «Они
насиловали при мне мою дочь, - вставила бедная мать, - они могут еще прийти и снова насиловать мою девочку. - От этого снова все пришли в ужас, и горькое рыдание пронеслось из угла в угол подвала, куда привели меня хозяева. Оставайся здесь, - вдруг бросилась ко мне девушка, - ты будешь со мной спать. Ты сможешь со мной делать все, что захочешь, но только ты один!» Немецкие солдаты к тому времени запятнали себя на
советской территории чудовищными
преступлениями, которые они совершали в
течение почти четырех лет. Немецкое командование было настолько озабочено
распространением
венерических болезней в войсках, что организовало на оккупированных территориях сеть армейских публичных
домов. Когда Красная армия вошла в Берлин,
плакаты добавляли ярости военнослужащим: "Солдат, ты на немецкой земле.
Пробил час мести!" Политотдел объявил, что настоящий советский солдат настолько
полон ненависти, что мысль об интимных отношениях
с немками будет ему отвратительна. Но
командование плохо знало своих солдат. Они доказали
обратное. Отчеты о сексуальном насилии в армии
в конце 1944 года посылались сотрудниками НКВД
и Берии, и Сталину. Они сообщали о массовых изнасилованиях в Восточной Пруссии и о том, как немецкие
женщины пытались убивать себя и своих
детей, чтобы избежать этой участи". Некоторые немки смогли
приспособиться. Когда
в 59 году дневник Владимира Гельфанда был опубликован
в Германии под названием "Женщина в Берлине", автора обвиняли
в том, что он опорочил честь немецких женщин. И Гельфанд
потребовал не публиковать больше дневник до своей смерти. Ни одного советского
солдата не казнили за изнасилование или
убийство немецких граждан. В Восточной Германии
считалось чуть ли не богохульством критиковать советских победителей фашизма.
Правда, сразу
после войны немецким женщинам от 15 до 55 лет было приказано сдать анализ на
венерические болезни.
"Для того, чтобы получить продуктовые карточки, нужна была медицинская
справка, и я
помню, что у всех докторов, их выдававших, приемные были полны женщин", -
вспоминала немка, изнасилованная
советскими солдатами. О реальном
масштабе изнасилований говорят такие цифры: 100 тысяч женщин в Берлине и два миллиона по всей
Германии. Лишь в одном районе Берлина за
полгода было одобрено около тысячи просьб об абортах. В Германии тогда аборты были запрещены, но после
войны на короткий промежуток времени
женщинам разрешили прерывать беременность. Особая ситуация была связана с
массовыми изнасилованиями в
1945 году. Одна из девушек округлым детским почерком писала, что была изнасилована дома, в гостиной на
глазах своих родителей. Для некоторых подвыпивших
солдат женщины становились такими же трофеями, как часы и ручки. Тяжело узнавать нечто страшное о тех, о ком думал
только в превосходной степени. Страшно расставаться
с иллюзиями. Советский человек хотел и
хочет до сих пор знать только о победе в Великой Отечественной войне. Всё
остальное его не волнует. Дальше подвигов взгляд не видел. Но двигаться в будущее, не разобравшись с прошлым, опасно. Оно, это
прошлое, снова может вернуться. В другом
обличье. Как происходит сегодня в страшной
войне России против Украины. Лев Копелев писал: «Почему
среди наших солдат оказалось столько бандитов, которые скопом насиловали женщин, девочек, распластанных на снегу, в подворотнях, убивали безоружных, крушили всё, что могли, гадили, жгли. И разрушали бессмысленно, лишь бы разрушить. Копелев был
исключён из партии за «пропаганду
буржуазного гуманизма и жалость к врагу», а
затем арестован и осуждён за «спасение немцев». Так что, свидетелей оставалось
много, но не все могли
рассказать эту правду. Владимир Гельфанд более года служил в оккупированной Германии, он был скептиком,
мрачным пессимистом. И приукрашивать не любил. И автору для этого слов хватало.
А нам с вами времени сегодня не хватит, чтобы хоть немного приблизиться к окончанию этого уникального
дневника. Оставим это на следующий раз,
я вас уверяю, будет гораздо более захватывающий сюжет. Владимир Натанович того стоит. И
о влюбленностях и разочарованиях героя, и о
том, как он провел в Германии первый год после окончания войны, о немецких женщинах и о дальнейшей жизни офицера Владимира Гельфанда. А сегодня
мне остается поблагодарить за внимание вас, уважаемые радиослушатели, и звукорежиссера Акмаля Тохирова за помощь. Прощаюсь до следующего вторника. Услышимся, как всегда, в полдень на волне 620 ам. Дэвидзон радио. Нью-Йорк. Вы слушали программу "Крылья с чердака". Автор и ведущая Валерия Коренная. Эфир
радиопрограммы "Владимир Гельфанд. Шокирующий дневник войны". Программа
Валерии Коренной "Крылья с чердака" от 7 марта 2023.
"Davidzon Radio": New York, New Jersey, Connecticut (USA)
Теперь пора – и друг на друга, Проникнут в черноту квадрата И вынырнут в пределах круга. Пойдут районы на районы, По следу поползут окурки, Займут дороги батальоны, А телевидение – урки. Сетями будет править правый, Неправому судьба – на нары, И будут угрожать расправой Немолодые комиссары. И содрогнется от орудий, Великолепие парада, Где нету личностей, есть люди, Толпой похожие на стадо. И оцифрованные, фоном, Они, два слова бросив в трубку, Торопятся к автофургонам, В безжалостную мясорубку. И брат, и друг, район и город, Граница вытеснит границу, Пойдет войной гора на гору, И клеветник на клеветницу. Стальной струною станет время, И высохнет земля от жажды, И все отправятся за всеми, Кто уходил уже однажды. Сойдется мир в недоброй схватке, Оставив от себя обломки. И вновь истории загадки Разгадывать должны потомки. Два
препятствия сильно тормозят мою работу, путают мысли и мучают невыносимо: вши и холод. С пищей
лучше: скот крутится повсюду, мечется, мычит и блеет, хрюкает, страдает и уничтожается везде и всюду в районе обороны. Вот и сейчас одна лошадь, раненная в переднюю и заднюю ноги стоит, прислонившись к
дому на двух ногах, и шатается, вот-вот упадет, а из глаз лошади стекают грязные большие слезы. Она может быть что-то думает, и, наверно, совсем обезумела от тоски и горя. В другом месте раненная в спину и голову несчастная корова упала в неглубокий окоп и заплакала громко и пронзительно - Му! Му! Глупая
овечка заметалась на одном месте, замотала головой, жалобно заблеяла и упала в смертельной судороге. Мяса здесь много, убивать не приходится - война сама его отстреливает ежедневно и ежечасно». Добрый день,
уважаемые радиослушатели. С вами Валерия Коренная. За звукорежиссерским пультом Акмаль Тохиров. Я начала программу со своего стихотворения «Попробовали брат на брата». Следом прозвучал отрывок из дневников офицера советской армии Владимира Гельфанда, которые он вел с 1941 по 46-й годы. Сегодня я продолжаю программу, начатую в
прошлый вторник. Напомню, Владимир Натанович
Гельфанд, из Кировоградской области Украины, 1923 года рождения. Первого марта
этого года
ему могло бы исполниться сто лет. Но его не стало сорок лет назад. То, что он
был советским патриотом,
на фронте вступил в партию, не помешало ему
подробно, ничего не идеализируя, описывать жизни
солдат, отношение командиров к подчиненным, мародерство, антисемитизм, взаимоотношения советских
солдат с гражданским населением Польши и
Германии. Дневники после смерти отца обнаружил сын писателя
и офицера Гельфанда. Такой степени
шокирующей откровенности трудно найти
в любом другом подобном документе войны. Автор
дошел до Берлина, но демобилизовался лишь через
год после победы. А пока мы с вами, вместе с Владимиром Гельфандом, находимся в июне 1944 года: У всех
старых бойцов и командиров грудь увенчана лаврами, на руках у большинства "старичков", у всех, вернее, - благодарность Сталина, - пишет он, - На ногах новые изящные сапоги, новые шинели, перешитые на комсоставский манер. Все офицеры пьют вино, развлекаются. А мне нечего сказать хорошего, незачем развлекаться. У меня кругом горе и неудача. Ко мне нет ниоткуда чуткого отношения и внимания, меня третируют отовсюду. Из дому тяжелые вести о плохом отношении к маме, об отсутствии у нее разрешения на въезд в Днепропетровск.
От папы - о болезни, от тети Ани и других родных - об их затруднениях в жизни. Всем надо помочь, обо всех нужно думать... Идет кино
"Машенька". Только в кино, только в искусстве, в книгах, в поэзии, нахожу я отраду и отдых. Июль 1944: Вчера на
город налетала вражеская авиация и побросала мелкие бомбы. Ранило военфельдшера. Хороший парень был - шутник, и у него была интересная книга "Записки
проститутки"… Вечером,
перед уходом, я зашел к комбату за разрешением. Мне указали на дверь, которая была слегка приоткрыта. Едва я зашел в дверь, которую считал коридорной, как ставня отворилась. Сестра комбата открыла ее, и я застал комбата и Фигириту в
постели. Бесстыдная кошка - она лежала раздетая, полуголая и даже не попыталась прикрыться одеялом. Я ему
сильно помешал. А вообще,
закон счастья и благополучия на войне - бойся ссоры и неприязни начальства… Литературу
почти оставил. Стихи не пишу. В газетах не печатаюсь - мечты и клятва в душе - дать о себе знать врагам моим в газетах, в литературе бесплодны и преждевременны. В войне фиаско за фиаско. Орденов нет. Даже медалей, хотя бы за Сталинград. Репутации нет. Снова фактически начинаю вступать в жизнь, испытывая на себе подозрения и неискренность со стороны начальства. Почва под ногами шатка и ухабиста. Любви тоже нет. Странно, но до сих пор, за свои
21 с половиной года, я даже не поцеловал, не взял под руки ни одной девушки (кроме Оли), не говоря уже о другом, чем хвалятся многие, даже на несколько лет моложе меня. Жизнь пoшлая, в ней нет настоящей любви, стремлений, взаимоотношений между людьми, в ней слишком много подлости, коварства, злобы, и они-то преобладают во всем. Вот что я понял, вот чему меня научила жизнь и война. Самое
тоскливое на войне, самое кошмарное в момент боя - сидеть в окопе, в щели, наблюдать дым от градом разрывающихся снарядов, чувствовать дыхание земли, запах гари, и ощущать неровное сердцебиение в своей груди. На воле, в бою, в момент схватки с противником, забываешь и страх, и опасность… От роты
осталось человек 30. Было 70. Два командира взводов убиты, один ранен. Много
оружия осталось на поле боя. Пехотинцы, оставшиеся в живых, проявляли большой героизм. Одного
такого героя, который, очевидно, так и останется безвестным и не награжденным, я видел сегодня. Он был ранен в обе руки, но раненными руками перевязывал других раненных (не было санитаров), и вынес этими же руками 10 автоматов и одиннадцатый свой. Больше у него не хватило
сил, и когда я встретил его - он истекал кровью… Расчесываясь,
обнаружил у себя седые волосы. Значит, горе и разочарования, особенно в людях, сильно на меня подействовали. Вот чем я
обязан войне и фронту… Осенью 1944 г. автор
дневников уже был в Польше. Сентябрь: Обмундирование
порванное, грязное. Верхи батальона решительно погрязли в своих личных интригах. Бойцы и
офицеры их мало беспокоят: как ходят, что едят. Зачем им! Лишь бы сами в довольстве жили! О
солдатах говорить не приходится - они рабы своего начальника и его воля для них - закон. Но есть офицеры (и много их), которые воюют на словах, отсиживаясь в тылах и получают, благодаря пронырливости и изворотливости, ордена и славу. Бойцы. Те вообще остаются за бортом внимания. Разве только лесть (опять-же эта лесть и подхалимство) или же какой-либо кричащий о себе подвиг, отмечаются орденом. Я люблю
человека, но за последнее время абсолютно перестал дорожить его мнением - так много несправедливости и неприятностей встретил я от людей в период войны и фронта… Гельфанд мечтает не стать генералом, как любой солдат,
нет, он идет в другую сторону. Я добьюсь своего! , - пишет он, - Сделаю себе талант. У
меня зародилась мысль о таланте, что сам я хочу приобрести его, хотя считаю себя еще не
талантливым человеком. Талант - это не случайная находка, удачный выигрыш, благосклонный подарок судьбы, а постоянная и напряженная борьба ума и воли, мыслей и желания. Это
большое и тяжелое завоевание, которое нужно, как переходное знамя, удержать в руках. Талант рождается любовью. Любовью к матери, к девушке, к дереву, пусть старому, сухому и безобразному, любовью к жизни и, если надо, к смерти…Война, ожесточившая сердца многих, сделала меня, напротив, склонным до предела к ласке, любви, и при встрече с ней я не рассуждая, не
задумываясь, отдался моему чувству. Октябрь 44: Солдаты наши ходят, молока просят, самогонку, воруют лошадей, скот, и вообще, движение армии сопровождается слезами и причитаниями жителей. Немцы хуже делали, но и нашими славянами в этом отношении здесь недовольны. А ведь здесь глубокий тыл, польская власть и совсем чужая страна. Страна, где не прощают и вредят. О партизанах тоже здесь отзываются с неприязнью, говорят, что партизаны грабили население, насиловали паненок. Хозяева выявили передо мной целиком свои реакционные взгляды. Мы не считаем, что Красная Армия освобождает нас - она несет нам другой гнет, еще более тяжелый, чем немецкий. Новое правительство народ наш не признает - это предатели. Вы пришли к нам с оружием потому, что сильнее нас... Ноябрь 1944:
Наконец-то
получил письмо от Клавы Плескач, и надо сказать, сразу разочаровался в ней.
Лучше бы
она не писала мне. Я любил бы ее страстно и уважал бы по-прежнему. Но теперь. В
ее письме не видно того ума и глубины мысли, которые я в ней предполагал, к тому же она безграмотна ужасно... Влюбился в
портрет Богоматери, висящий здесь на стене. Какая удивительно красиво скомбинированная женщина! Поистине идеал красоты девичьей! Кое-что здесь
есть от Тамары, но более утонченное, кое-что от других девушек, и опять лучше! Слов не хватит
для описания всех достоинств, глядящей на меня с портрета девушки. Скажу просто: люблю
ее, и обнял бы ее так крепко, так пламенно, кабы она не была портретом и не смотрела на меня так неподвижно и безучастно. Ноябрь 44: Мне вручили
направление и сказали: "Идите!". Я козырнул, повернулся, и через мгновение оказался на дворе. Бархатные пушинки обильного мягкого снега цеплялись за лицо и таяли на нем ручейками. Садились на погоны густым белым слоем,
и только ветер нарушал их радостный отдых, столь долгожданный, после большого и веселого, сумасшедшего путешествия на землю. На мою долю выпала большая миссия драться за крупнейшие города Европы
в ходе этой войны. За Харьков, Сталинград, Николаев, Одессу, и, наконец, за Варшаву. Бои будут
жестокими. Встретиться доведется, возможно, с самым трудным сопротивлением врага. Будет смерть гулять еще, будет кровь литься... Январь 45: Польша. По
лесам много солдат противника. Их вылавливают сотнями. Одного немца публично расстреляли еще в 41 году, когда немцы
одерживали успехи. Немец тот был дальновидным человеком и открыто говорил своим
соотечественникам: "России нам не победить". Его расстреляли и сожгли, как изменника. Немцы были тогда сыты, довольны, они шли, даже летели вперед. Теперь, рассказывают жители, они отступали в панике, были
измождены, злы и разочарованы. Один
маленький фриц пришел в квартиру, тяжело опустился на стул и сказал: "Я не могу больше идти, лучше сдамся в плен" - и заплакал. Жители разговаривают на смешанном польском. Немецкий язык отдельными фразами и словами засоряет польскую речь. Здесь запрещали говорить по-польски. Наступает
рассвет. По местному времени половина седьмого. Мы собираемся. Впервые в Польше ел курятину, пил какао, хорошо отдохнул. Сержант и бойцы, что со мной, наперебой расхваливали полякам как нас кормят, как одевают, какова наша техника, вооружение, страна, территория, люди, армия, а я поддакивал и прибавлял от себя, что на одного нашего бойца работает 15 человек в тылу - 5 на продовольственном обеспечении и 10 на вооружение.… В городе
немцы побросали так много трофеев, что об этом уже прогремело по всем деревням района. Люди боятся военных - немцы напугали - и прячутся, боятся выходить и трофейничать - всё немецкое, за исключением пустяков, достается нам. Солдаты ведут себя безобразно. Мало того, что воруют и отбирают лошадей, они еще умудряются и шарить в квартирах, отбирать велосипеды, имущество, свиней, коров и прочее. Люди, которые всей душой рады
нам, после этих разбоев смотрят с недоверием, а то и с неприязнью на нас. Я противник партизанщины в Красной армии. В роте царит антагонизм и недружелюбие между бойцами. Ругань, матерщина
и драки не выходят из обихода - никем не пресекаются. Традиционное значение приобрело воровство и обман. Дома здесь
каменные. В этих краях люди добрые несравненно, испытали горе, встречают
нас, как родных, и нам живется, как у себя дома в Николаеве, в Одессе, и лучше, чем в
Ростове - там у населения ничего не осталось. Водки - безмерно. В каждом селе, у каждого немца-колонизатора был, и остался теперь, спиртовой завод. Самый обыкновенный спирт-сырец люди пьют до упою. Многие выжигают себе внутренности, но это не останавливает. Один боец сгорел - умер. Январь 45: Германия.
Через 38 километров от вчерашней ночевки – За два дня - 90
километров. Германия встретила нас неприветливо, метелью, ветром лютым и пустыми, почти вымершими деревнями. Люди здесь немцы - боятся гнева русского. Бегут,
бросая все хозяйство и имущество. Жители страшно перепуганы. Когда мы пришли, они все подняли руки
кверху, и спрашивали со страхом: "алес капут, алес капут?". У них сделали переворот, всё нужное забрали. Роскошь обстановки неописуема, богатство и изящество всего
имущества потрясает. Вот когда наши славяне дорвались! Никто никому не запрещает брать и уничтожать у немцев то, что они награбили у нас раньше. Я весьма удовлетворен. Вчера, например, Рысев
разбил бюст Шиллера и уничтожил бы и Гёте, кабы я не вырвал его из рук сумасброда и не схоронил,
обмотав тряпками. Гении не могут быть приравнены к варварам, и уничтожать их память - великий грех и позор для нормального человека. Каноненко
идиот в самом буквальном смысле. Сегодня, да и каждый день, пожалуй, напивается до бессознания и начинает стрелять из любого, подвернувшегося ему оружия, бросать в людей что попало под руку. В этом отношении немало
достается и мне, и хотя он слабее меня, я все же не решаюсь с ним сталкиваться, ибо не верю в его рассудок. Сегодня мы поругались и он разбил об стенку,
промахнувшись в меня, большой глиняный горшок… Денег
запасся - 7 тысяч (!)
немецких марок. Они не сойдут с рынка, да и позже пригодятся. Среди немецких денег нашел и своих 10 рублей. Февраль 45-го: До Берлина
70 километров, а до дня окончания войны... далеко еще, видимо. Немцы не
только сопротивляются, но и способны задержать нас (несколько дней мы топчемся на месте), и наносить невосполнимые потери. По меньшей мере половина людского состава оказалась за эти дни в лапах смерти, получила ранения, контузии. Кошмар непередаваемый. Вчера в этом полуразрушенном подвале, где
я сижу, ранило трех человек (одной миной). Сегодня убито два зенитчика, один тяжело ранен,
ранен также военфельдшер и боец минометной роты. Это только на стопятидесятиметровом по фронту
участке нашей обороны. Но зато
вшей!... Сколько их развелось у меня за дни пребывания в Германии!
Ни в Польше, ни в Бессарабии, ни у нас в России у меня еще не было такого количества вшей. Теперь
их у меня столько, что они ползают по телу, как поросята на германском подворье: и маленькие, и большие, и совсем здоровенные; в одиночку, вереницей. Наверно съедят. Носить их на своем теле совершенно невыносимо, и это испытание представляется мне более хлестким и изощренным, нежели
боевое. Прямо хочется кричать до хрипоты и рвать на себе волосы. Все тело в синяках от укусов этих
гадких, опасных насекомых. Белье не менял с декабря 44 года. (а это,
напоминаю, февраль). Оно все грязное и
уже рвется - вши прогрызают его и на теле остается свернутая в комки вата… Самострел - лейтенант (!). Первый раз слышу, чтобы офицер стрелялся из-за трусости -
левую руку прострелил себе. Молодой, награжденный орденом Красного Знамени и медалью за
оборону Сталинграда. Награды у него отняли, имущество личное конфисковали, самого лишили всех льгот и
расстреляли, как собаку. Жалко не было ни одного, ни другого, но переживания их передались мне.
Особенно в последний момент, когда комендант приказал конвоирам: "По изменнику Родины,
огонь!" Он крепко зажмурил глаза, весь сжался, и в ту же минуту три автоматные пули едко впились ему в
голову. Он рухнул наземь, обливаясь струйками хлынувшей крови… Во второй части программы, после рекламы – продолжение дневника Владимира Гельфанда о его жизни в Германии, где он провел целый год после войны, а также о немецкой любви и возвращении домой. С вами Валерия Коренная на волне 620 ам. Дэвидзон радио. Нью-Йорк. Не переключайтесь. В эфире программа "Крылья с чердака". С вами Валерия Коренная. Владимир Гельфанд. Дневник. Февраль 1945-го. Польша: Сколько
людей на моих глазах падало истекая кровью, лишаясь ног, рук, живота, который вместе с осколками вываливался наружу - страшная картина! Но я не замечал ее, а видел впереди, в каких-нибудь пятидесяти метрах наступающих немцев, танки, и для меня это было наглядней всего. Я не трусил,
не убегал от снарядов, и судьба меня уберегла, хотя я бегал по двору, устланному
трупами людей и животных, усыпанному щепками, кирпичом, изрешечённому снарядами и
минами, окутанному дымом и гарью. В роте нет
ни одного рядового, сержанта и офицера, который бы не был прилюдно обруган капитаном Рысевым самой бесшабашной матернёй. Нередко к
своим подчиненным капитаном Рысевым применяется мордобой. Я подвергся однажды публичному избиению только за то, что попросил его не оскорблять меня в присутствии бойцов и не подрывать тем самым моего авторитета. В другой раз он организовал по мне стрельбу из пистолета. А Гельфанда было за что не любить. Достаточно одной его
национальности. В самом начале войны он писал: «Евреи. Жалкие и несчастные, гордые и
хитрые, мудрые и мелочные, добрые и скупые, пугливые... и... На улицах и в
парке, в
хлебной лавке, в очереди за керосином — всюду слышится шепот. Шепот ужасный,
веселый, но
ненавистный. Говорят о евреях. Говорят
пока еще робко, оглядываясь по сторонам. Евреи
— воры. Евреи имеют деньги. Евреи не любят работать.
Евреи не хотят служить в Красной армии. Евреи
живут без прописки. Евреи сели нам на
голову. Словом, евреи — причина всех бедствий. Все это мне не раз приходится слышать — внешность и речь не
выдают во мне еврея. Март 45: До Познани 90 километров. Девушки внимают нам и восхищенно приветствуют своих освободителей. Вчера одна паненька подарила мне зеленый букетик
подснежников, и я долго носил его с собой. В конце апреля 45-го Гельфанд в составе 301-й стрелковой дивизии участвовал в штурме Берлина. «Необычайное
счастье и удача побывать и закончить эту ужаснейшую войну в городе-разбойнике
Берлине вместе
с нашими союзниками на одной из трех частей города, оказаться на последнем
этапе победы,
- пишет он. – Эту мечту лелеет каждый, переживший все ужасы и неудобства этой
войны, желающий
расплатиться с немцами. Моя единственная цель - быть на передней линии и заслужить хотя бы один орден, о котором так мечтают глупенькие девочки, и без которого на меня будут смотреть с презрением люди тыла. Что я могу ответить им, чем
оправдаться? "Ты не воевал!" - скажут мне, и это будет внешне выглядеть правильно. Какой парадокс! В этот день
я был смел, как никогда. Дорогой, как только мы вышли, я взял ее под руки, затем
обхватил за талию. Наконец, стал целовать в щеки, шею, лоб, губы. Все лицо исцеловал, но мне не показалось это вкусным. Почему, не знаю. Люди, особенно поэты, считают, превознося, поцелуй самой
великолепной вещью. Я первый раз целовал девушку, не считая Оли, и разочаровался в этом. Катюша - красивая, но, тем не менее, даже поцелуй в губы не произвел на меня возможно должного
впечатления. Она не противилась, но сама не целовала, и только открывала или смыкала губы для поцелуя. Самое нежное во всей нашей встрече - это
прикосновение моего лица к ее мягкой, ласковой шее, и рук к еще не вполне развившейся, груди. Руки у нее были жесткие, хотя маленькие, девичьи,
но измученные работой. Катя - жемчужина, выросшая среди чертополоха. Жизнь ожесточила ее своею
требовательностью и суровостью. Она так хочет жить! В ней много любви, и потому даже поцелуй незнакомого ей человека явился для нее неожиданной радостью. Я не решился сделать последний шаг, о котором так много и часто думал… После Победы Гельфанд надеялся на увольнение из армии.
Однако этого не произошло. Он просил об
отпуске, мать даже писала Сталину, но отпуск сын не получил. Разграбление Научной библиотеки Берлина
он назвал «позорным варварством». В ноябре 1945-го года он пишет то, что обычно о себе не говорят:
Я - молодой и, как мне стало казаться,
интересный человек, с неровным характером, обидчивый, как сильно натянутые струны, порой замкнутый в
себе и глубоко таящий переживаемые неприятности, обиды в своем сердце; с черными бархатными
глазами и любящим жизнь сердцем - считаю главными достоинствами моей личности. Во мне всё
есть: и скупость, доходящая до мелочности, достойная, пожалуй, и скупого рыцаря и жадного торговца с большого рынка, и, вместе с тем, щедрость, простота и расточительность, не имеющая себе прецедента. В один день я могу израсходовать то, что порой хранилось мною годами, а потом, после
этого, буду опять бережлив, пока снова не найдется причина для расчета с тем, что до
того было ценно и значительно в моем воображении. Так во всем. Я не последователен в своих действиях, планах. Мое время не знает планирования, а труд - системы. Мои мысли зависят
от настроения, моя работа - от обстановки, но и не от нее одной. Я слишком подвержен влиянию среды и мнение окружающих имеет для меня важную роль, хотя редко, даже от умных и порядочных людей, можно услышать искренние слова. Чутко реагирую на все человеческие тонкости, не в силах выносить
несправедливость. Иногда готов на большие дела, и всегда у меня хватает и пафоса, и красноречия, и силы ораторской, и воли для начала, но редко начатое довожу до конца - терпение ослабевает, тухнет инициатива, и затеянное быстро успевает опротиветь, в особенности, если встретит критику или
насмешку, пусть даже несправедливую и злую, пусть даже пустую и несерьезную. Одна только мысль и одна надежда, при всей неспособности к длительному и аккуратному труду, неизменно не покидает: быть литератором и быть знаменитым. Сегодня я еще далек от осуществления хотя бы первой половины этой своей мечты, но величина честолюбия и воспаленное воображение мне рисуют нежный,
сильный и прочный, горячий и музыкальный мундир поэта, в который, как мне думается, должен непременно облачиться, созданный природой я, созданный на жизнь и горе, жизнь и горе бесконечные. Вы знатете, вот читаешь это и узнаёшь свои черты в описанных автором. И
понимаешь: у тебя, вероятно, духу
на такие признания не хватит. Но Гельфанд бесстрашен.
«Бойцы
тяжелые. Суровым я с ними быть не могу - мне жалко людей. Ругаться на бойцов матерно я тоже не умею. Упрашивать, уговаривать, объяснять – вот, что остается мне. Но
люди этого не принимают, и хорошее отношение вызывает в них непонимание. Почему же меня сохранила судьба? Почему не покинула меня жизнь во многих смертельных опасностях? Выходит, - я полезен чем-то величавой красавице в разношёрстном кудрявом платье, которая носит такое нежное, такое
неповторимое, такое сладкое имя "Жизнь"»… После победы. Июнь 45: За последнее
время пережил массу приключений, много увидел нового, но стал лодырем и бабником. Всё тщетно мечтаю о любви, пусть с немкой, но лишь бы она была умна, красива, чистоплотна, и, самое главное, преданно любила
меня. Дальше мечтаний об этом, объятий, поцелуев и разговоров на 2-3 часа дело не доходило. Вполне подходящей девицы не нашел еще. Все, если нежны, то глупы, или, если горячи,
то капризны, третьи уродливы, четвертые не имеют фигуры, а русские девушки - горды и легко восприимчивы ко всем тонкостям разговора. Вчера узнал номер приказа, которым награжден Красной Звездой.
Строевики-писари предлагали обмыть награду, но мне только еще неприятней стало от этого на душе. Эта награда стала моим позором и укором моего рассудка. Я стал
решительней по сравнению с предыдущими годами, забыл робость и потерял застенчивость. Девушки, к тому
же, лишились гордости и высокомерия, в силу роста цены мужчины за время войны. Я не урод и
могу рассчитывать на любовь, уважение, ласку столь желанную, наконец, многих хорошеньких
девушек. С немками мне не по пути идеологически, нравственно. В ласках они не отказывают, да и вообще ни в чем. Август 45: Нам
запретили разговаривать с немцами. Теперь я лишен всего. Всё снова,
как на войне. Предусмотрительная комендатура Берлина в ожидании неприятностей приказала немцам: "В дни праздников, когда русские будут пить и гулять - запирать двери на
все запоры, чтобы военные не могли врываться в дома и бедокурить там". Автор дневника,
лейтенант Красной Армии Владимир Гельфанд, пишет,
явно понимая, что это может прочесть не он один.
Тем более, что о дневнике все давно знали, и
сам он неоднократно зачитывал отрывки товарищам. Этот дневник мог стать не только памятью автора, но и его же
палачом. Поэтому он пишет: «Да, только здесь, за рубежом, можно понять сколь велика и авторитетна наша страна». И тут же, следом,
22-летний юноша думает совсем о другом: Немка
обещала прийти завтра. У нее горячая грудь и молодое, податливое тело. А я со своей жаждой ласки скоро утону в море любви или болоте пошлости. Ноябрь 45: Женщина. Ну
что с ней
поделаешь? Она старше меня на три года. Полюбила меня с первого разу и так сильно, что я даже напившись, не смею умолчать об этом. Уже два
часа ночи. Я снова у себя на дому. Ну чем виновата моя юность, что произошла война и мы
очутились в Германии? А я без любви обойтись не могу, мне нужна ласка, жизнь, мне нужна любовь. Декабрь 45: Когда я стал
подростком и учился в школе - был застенчив, необщителен, робок, и мои ровесницы охладевали, не успев вспыхнуть. Мне не везло в любви. Впервые я познал женщину только после войны в Берлине, да и то лишь потому, что она сама вызвалась на это. Январь 46-го: Берлин почти
не изменился. Полны праздной публики кафе и рестораны, тесны трамваи и автобусы. Суетливы
улицы и надоедливы трамвайные остановки, где не дают покою попрошайки: взрослые и дети, богатые и бедные - все просят и просят… Полк не изменился. Люди в нем тоже - скандалы и ругань, самоволки и безответственность. Люди убивают свой день, ждя вечера. Заболеваемость венерическими болезнями стала массовой: не держат ни решетки, ни проволочные заграждения - прорываются и ездят в Берлин и его окрестности… У парикмахера остановился у портрета девушки, великолепно
сработанного кистью художника. Не мог оторваться и решил приобрести. "500 марок стоит портрет" - сообразил проклятущий немец с хитрой змеиной мордочкой, и, чтоб заохотить, стал рассказывать, что картину рисовал еврей, и продал еврей, и сама девушка тоже еврейка - старый негодяй видимо догадывался кто я, и решил сыграть на национальных чувствах. - Мне безразлично кто эта девушка, я хочу иметь этот портрет, - и вынул полкилограмма свинины, отдал ему. - Мало! - жадно вскрикнул парикмахер, и ухватился за две, оставшиеся в чемодане луковицы. Я дал ему одну - у меня ничего не оставалось кроме хлеба, и предстояло голодать, но зато девушка, живая и красивая,
стoит,
чтобы иметь ее у себя, пусть даже в рамках портрета! Женщины
бывают красивые, но с ними нельзя тосковать и думать о грустном… Я совершенно лишен зимнего обмундирования, вынужден в условиях зимы носить немецкий плащ, китель из немецкого материала, приобретенный за свой счет, старые сапоги и летние шаровары... Появились
воры, картежники,
пьяницы. Картежные игры приобретают широкий характер. Сотни и тысячи марок режут воздух, ударяют о стол и, скрываясь в карманах случайного
счастливца, превращаются в водку, одеколон, спирт. Проигравшему ничего не остается, как мечты о реванше, и он проигрывается, пока не остается в одном белье. Хорошо, если он чист на руку. В противном случае... У многих
офицеров стали пропадать вещи и деньги. Крадут всё, что попадет под руки. Не брезгуют мелочами: ножницы, карандаши, открытки. Воруют, не гнушаясь никакой подлостью - ломают чемоданы, вскрывают замки. Ежевечерне носятся пьяные крики, мелькают карты - жизнь течет. Апрель 46-го: Вчера в комендатуре района Кепеник произошло очередное ЧП. Пьяный старшина, запертый в комнате вместе с офицером, с которым выпивал, вывалился с 3 этажа здания на мостовую и разбился. И вскоре Гельфанд
с обезоруживающей честностью признаётся, что
подхватил венерическое заболевание и подробно рассказывает, как его лечили. И, наконец, в сентябре 1946-го
ему объявили о демобилизации. Накупил перчаток, носков по несколько пар, много шляп и фуражек разных цветов, - пишет он, - костюмы будут, раз есть, чем накрыть голову. Радиоприемник не
удалось приобрести. Теперь остается достать пишущую машинку и покрышки для велосипеда. Жизнь
повернулась ко мне лицом. Германия, ты не
приелась, но с удовольствием покидаю тебя, развратную и пустую. Ничего в тебе нет удивительного, ничего нет радостного. Лишь жизнь в тебе веселая и беззаботная, дешевая, шумная и болтливая. А Россия - я уже не помню, как она выглядит, не знаю, как живет и чем теперь интересна. Мне дорога ее земля, которую, кажется, как шоколад, готов грызть без конца, своими жадными зубами, лизать
изломавшимся по-немецки языком, и жесткими губами целовать, умытую кровью и слезами. Вещей у меня
безобразно много. Знаю, всё нужно, все понадобится, но столько хлопот и беспокойства
доставляют они мне. Одержим одной и естественной мечтой - довезти все вещи - 8 чемоданов
небольших, но увесистых, два мешка и мешочек с мукой, скрипка и две сумочки-авоськи сo всякими предметами первой необходимости. Для одного человека непосильно. В октябре 46-го он уже в Днепропетровске. В дневнике
появляется запись: Дома
мучение. Вечно скандалы, неприятности. Люди
рассказывают, что в году прибавилось месяцев: голодень, пухонь, сухонь, смертень. Гельфанд поступил на историко-филологический
факультет университета, преподавал
в техникуме, писал статьи в газеты на украинском и русском языках, дважды был
женат, у
него родились трое сыновей. Условия жизни были тяжелыми. Более десятка лет
семья из четырёх человек
арендовала комнатку в 10 квадратных
метров. В конце шестидесятых им, наконец-то, дали квартиру. Владимир Гельфанд умер в 1983 году, ему было 60 лет.
А дневник его, действительно, прославил
автора, как он того и хотел, став единственным
и уникальным документом эпохи Второй
мировой войны. Действительно, получается: «и вновь истории загадки разгадывать должны потомки». Мне остается поблагодарить за внимание вас, уважаемые радиослушатели, и звукорежиссера Акмаля Тохирова за помощь. Прощаюсь до следующего вторника. Услышимся, как всегда, в полдень на волне 620 ам. Дэвидзон радио. Нью-Йорк. С вами была Валерия Коренная. Всё, что вы слышите в этой программе, не новость, но тоже правда. Вы слушали программу "Крылья с чердака". Автор и ведущая - Валерия Коренная. |
||||||
"Davidzon Radio" - информационно-новостная радиостанция,
ориентировано на новостное вещание, основные программы - новости
политики и культуры, обзоры прессы, беседы с гостями, интерактивное
общение со слушателями, авторские программы на различную тематику. Вещание: Нью-Йорк, Нью-Джерси, Коннектикут, а также на Интернете по всему миру. Эфирная частота вещания: 620 АМ - Нью-Йорк, Нью-Джерси, Коннектикут (USA) |
© Davidzon Radio
Die
Radiosendung „Wladimir Gelfand. Das schockierende Tagebuch des
Krieges“ in der Reihe „Flügel vom Dachboden“ von
Valeria Korennaja wurde am 28. Februar und 7. März 2023 auf
Davidzon Radio (New York, New Jersey, Connecticut, USA) ausgestrahlt |
||||||
|
||||||
|
||||||
Es gibt so viele gute Dinge im Leben: So viel Musik liegt in den Farben des Herbstes, Die Dunkelheit ist nur ein Mangel, Nach dem Himmel zu greifen, Du bist wie ein Wolkenkratzer – ausdauernd, Der erste Atemzug, der erste Schrei, der erste Schritt, Du hättest so beginnen können: „Das Radio sendet jeden Tag Nachrichten – eine schlimmer als die andere. Gestern haben die Deutschen Wjasma eingenommen, vorgestern Gorjansk, und heute – oh Schreck! – Mariupol. Wie lange soll das noch so weitergehen? Wie wird diese neue Offensive enden? Wo sind die Briten, wo die Amerikaner? Oder sind auch sie machtlos? Doch die Fakten sprechen dagegen. ‚Aber... wann?‘ – sagt Tante Paula mehr als einmal, und ich stimme ihr zu. Wie viele Menschen werden sterben, wie viel Territorium wird vom Faschismus verschlungen, bevor es wesentliche Hilfe aus England und Amerika für unser Land gibt?“
Guten Tag, liebe Radiohörer. Hier ist Valeria Korennaya. Am Tonpult: Akmal Tokhirov. Ich habe die Sendung mit meinem Gedicht „Es gibt so viele Dinge im Leben...“ begonnen. Und dann kam ein Ausschnitt – nein, nicht aus der Gegenwart, obwohl er aus dem Zweiten Weltkrieg stammen könnte. Hat sich seitdem nichts geändert? – fragen Sie vielleicht. Doch. Aber in welchem Jahrhundert leben wir? Auf welcher Stufe der Grausamkeit steht die Menschheit – und stehen einige ihrer Vertreter – heute? Ich spreche heute nicht mit Ihnen, sondern mit Wladimir Gelfand, einem sowjetischen Armeeoffizier, über sein einzigartiges Tagebuch, das er von 1941 bis 1946 geführt hat. Eine solche Offenheit, mitunter schockierend, findet sich in keinem anderen Kriegsdokument. Alles ist darin miteinander verwoben – Granateneinschläge, furchtbare Bedingungen, der Tod, die Liebesqual des jungen Gelfand, der die Liebe schmeckt und nicht weiß, was er damit anfangen soll – auch nicht mit der Liebe zu deutschen Frauen. Bomben werden irgendwann zum Hintergrund, Läuse fressen einen lebendig. Der Autor marschierte durch Polen, erreichte Berlin, hinterließ ein Gedicht auf dem Reichstag, wurde jedoch erst ein Jahr nach dem Sieg demobilisiert. Gelfand veröffentlichte Fragmente seiner Kriegserinnerungen – mit Selbstzensur. Die Originalzeilen, die er 1945 auf dem Reichstag hinterließ, zitierte er nie: „Ich schaue und spucke auf Deutschland, auf das besiegte Berlin spucke ich!“ Stattdessen setzte er ein entschärftes: „Seht, hier bin ich – der Sieger von Deutschland. In Berlin habe ich gesiegt!“ Zum ersten Mal wird in seinen Tagebüchern deutlich die Moral der Roten Armee beschrieben – jener Armee, die in der offiziellen Erinnerung stets verherrlicht wurde. Und doch offenbart Gelfand etwas Unglaubliches, worüber man gewöhnlich nicht spricht. Es ist zumindest ungewöhnlich, über die fürsorgliche Beziehung zwischen männlichen Siegern und weiblichen Besiegten, den Deutschen, zu lesen. Sein Tagebuch erschien erstmals 2005. Ein Jude ukrainischer Herkunft schreibt über Plünderung, Tod und Verrat in Deutschland. Er schildert Gewalt und Vergewaltigung deutscher Frauen. Er beschreibt, wie er selbst gedemütigt wurde, spricht von seinen eigenen unsauberen Handlungen, sexuellen Problemen und „Triumphen“ – ohne etwas zu verschweigen. Dieses Tagebuch ist das einzige Dokument, das das Leben eines Rotarmisten im besetzten Deutschland derart unverblümt darstellt. Seine Offenheit erklärt, warum dieses Tagebuch in der Sowjetunion nicht erscheinen konnte. Der Sohn von Wladimir Gelfand fand das Tagebuch, als er 1983 nach dem Tod seines Vaters dessen Nachlass sichtete. Gelfand war nur 60 Jahre alt geworden. Doch mit seinem Tagebuch wurde er so berühmt, wie er es sich gewünscht hatte – und wie er es leidenschaftlich gewollt hatte. Wladimir Gelfand wurde 1923 im Gebiet Kirowohrad in der Zentralukraine geboren, als einziges Kind einer armen jüdischen Familie. Seine Mutter wurde in den 1920er-Jahren wegen „Passivität“ aus der Partei ausgeschlossen – was seine Karriere verhinderte, ihn aber vor Repressionen bewahrte. Sein Vater, Natan Solomonowitsch Gelfand, arbeitete in einem Zementwerk in Dneprodserzhinsk und trat nie in die Partei ein. Die Eltern trennten sich, als Wladimir noch zur Schule ging. Bei Kriegsausbruch war er 18 Jahre alt, hatte bereits vier Kurse an der Arbeiterfakultät abgeschlossen, arbeitete als Elektriker – und meldete sich im Mai 1942 freiwillig zur Armee, obwohl er einen Vorbehalt hatte. Er besuchte eine Artillerieschule, wurde Unteroffizier, dann Kommandeur einer Mörsergruppe, schließlich stellvertretender Zugführer für politische Arbeit und absolvierte die Infanterieschule. Schreiben durfte man nicht. Und das Führen von Tagebüchern war in der Armee verboten. Aber Leutnant Wladimir Gelfand setzte sich mutig über dieses Verbot hinweg. September 1941: Heute ist es genau ein Monat her, seit ich Dnepropetrowsk verlassen habe. Meine Stadt – die Stadt der Parks, die schöne Stadt – wurde bombardiert: der erste Luftangriff seit Beginn des Krieges. Ich sah die Zerstörung und den Rauch mehrerer Brände, die durch die Bombardierung ausgelöst wurden. Man berichtete von vielen Toten und Verwundeten am Bahnhof, von zurückgelassenen Waisenkindern. Die Stadt leerte sich allmählich, die Einwohnerzahl nahm mit jedem Tag ab. Es schien absurd, dass die Menschen aus der Stadt flohen... Einige Tage später: Ich weiß nicht, wie man weint. Kein Kummer, keine Trauer scheint mich zu Tränen zu rühren. Umso schwerer ist es, wenn man ein Familienmitglied weinen sieht. Ich hielt sie, die arme Mutter, an mein Herz und tröstete sie so lange, bis sie aufhörte zu weinen. – Du Nichtsnutz, du wolltest deiner Großmutter nicht einmal ein Brot bringen. Du verbringst den ganzen Tag mit Lesen und Radiohören. Ich antwortete, ich erzählte, ich erklärte – doch sie unterbrach mich, ließ mich nicht zu Wort kommen und zwang mich, lauter als gewöhnlich zu sprechen. – Warum schreist du mit einer Stimme, die nicht deine eigene ist? – unterbrach mich meine Mutter, ihr Gesicht vor Zorn verzogen. Für mich war sie noch immer dieselbe alte Mutter, aber... Alte Fotos und Bilder unseres langen gemeinsamen Lebens tauchten in meinem Inneren auf. Ich geriet in einen fiebrigen Zustand. Das Gesicht meiner Mutter erschien mir so fremd und abstoßend wie in jenen Momenten, die ich längst vergessen hatte – als sie bei unseren Streitereien mit Stühlen, Schürhaken oder Hämmern geworfen hatte. Ich erinnerte sie an den Inhalt ihrer Briefe, in denen sie erneut über meinen Vater geschimpft hatte. – Dein Vater ist böse und kleinlich, und seine Familie sind gute Menschen – ich habe nichts gegen sie... 6. Mai 1942: Heute fand ein entscheidendes Ereignis in meinem Leben statt – ich wurde zur Armee eingezogen... Einige Tage später: Der Diebstahl grassiert überall, offen und hemmungslos. 22. Juni 1942: Heute jährt sich der Krieg zwischen unserem Land und den deutsch-faschistischen Halunken. Dieses bedeutende Datum fällt mit dem ersten heftigen Angriff auf diese Gegend zusammen. Ich schreibe im Unterstand. Die Angriffe dauern noch immer an. Haustov, mein Kamerad, ist vollkommen verwirrt und hat sich vor Angst krank gefühlt. Er erbricht, seine Hände zittern, sein Gesicht ist verzerrt. Anfangs versuchte er, seine Angst vor den Bomben zu verbergen, aber nun gesteht er offen, dass er es nicht mehr aushält – seine Nerven und sein Herz versagen. Noch gestern hatte er mich beschimpft und gesagt, ich sei ein „Käsefresser“, der sich beim ersten Gefecht in die Hose mache und ihn im Kampf verrecken lasse. Nun aber... Ich bin verloren in meinem Wunsch, mit ihm zu sprechen, in meiner Sehnsucht, in meinen Träumen – mit diesem Mann, der sich mir vollkommen verweigert, der mir entgegenhält: Sie können mich jetzt erschießen – ich werde Ihnen nicht gehorchen! 28. Juni 1942: Ich muss in den Einsatz. Mein Leitspruch: Mut oder Tod. Lieber der Tod als die Gefangenschaft. Mein Leben soll vom Schicksal bewahrt werden. Es ist meine Aufgabe, mir Unsterblichkeit zu verschaffen. Ich werde ohnmächtig, wenn ich mich in den Finger schneide und nur ein kleines Rinnsal Blut sehe. Der Anblick von Toten war mir stets zuwider. In Kämpfen wurde ich immer besiegt. Und nun träume ich von der Heldentat – ich warte darauf, ja mehr noch: ich sehne mich danach! Ich werde sie vollbringen, auch wenn es mich das Leben kostet – andernfalls bin ich kein Mann, sondern ein Feigling und Angeber. Ich schwöre dir, mein Tagebuch, nicht ein grauer, unauffälliger Soldat zu sein, der sich in der Masse der Rotarmisten verliert, sondern ein berühmter, strahlender – oder wenigstens ein anerkannter – Held des Vaterlandes zu werden... Moskitos lassen einen nicht leben – sie saugen das Blut, verwirren die Gedanken und bringen einen mit ihrem Summen und ihrer Masse in Rage. 2. Juli 1942: Der Leutnant erlaubte mir, mich auf Nahrungssuche zu begeben. Es stellte sich heraus, dass die Bewohner entweder evakuiert oder, offen gesagt, gewaltsam vertrieben wurden. Seit drei Tagen beobachte ich ein schreckliches Bild: zerbrochene Fensterscheiben verlassener Häuser, vernagelte Fensterläden und Türen, Federn und Köpfe frisch geschlachteter Hühner, nackte Kinder und Frauen, die von den unaufhörlichen Schreien wütender Mütter geschlagen werden. Die Kühe, so sagt man, wurden fortgeführt – ohne Quittung. Eine Frau, die sich weigerte, ihre Kühe herauszugeben, wurde von einem Leutnant angeschossen und in den Bauch getroffen. Sie liegt nun im Sterben. Niemand unternimmt den Versuch, sie zu retten. Dorfbewohner berichten, dass ihre Hühner, Gänse und anderes Vieh wahllos und gewaltsam von unseren Soldaten und Kommandanten beschlagnahmt werden. Vorgestern fing ich in der Nähe eines Dorfs ein lebendiges Huhn und aß es – ich spuckte Federn und Flusen aus, bis mir übel wurde. Noch immer ist mir schlecht und schwindlig... Irgendwo in der Nähe schießen Kanonen und Mörser auf uns. Granaten und Minen explodieren in unmittelbarer Nähe, Splitter fliegen sogar in die Schützengräben. Das Dorf ist verwüstet. Viele Tote – Menschen und Tiere – liegen auf der Straße. Die Bewohner haben sich zerstreut... Wir wissen, wofür wir kämpfen, und deshalb ist unser Blick schärfer als der der Deutschen, unsere Granate präziser, unsere Kugel nicht so dumm wie in deutscher Hand... Und nun zu den Dingen. Ich bin völlig ruiniert, bestohlen worden: Der Teekessel, den der junge Politoffizier schon lange begehrte, zwei Stück Seife, zwei Schachteln Streichhölzer, ein Paar Unterwäsche, eine Hose. Der Kompass – mein einziges äußeres Zeichen der Gleichberechtigung unter Leutnants und Kompaniechefs – ist fort. Vor allem aber wurde mir das literarische Material genommen, das für mich der einzige Trost war – jene Welt, in die ich vollkommen eintauchen konnte und in der ich für eine Weile alle Bitterkeit und Härte des Armeelebens vergessen durfte... An diesem Abend sprang ein Frosch in meine Suppe – ich biss ihn mitten durch und hätte ihn beinahe gegessen... Die riesigen, mehrstöckigen Gebäude waren nur noch halbe Skelette, die nichts von ihrem früheren Vorkriegscharme bewahrt hatten. Die Straßen, die die Menschen vor dem Einmarsch der Deutschen in Staunen versetzt hatten, waren nun mit Schlaglöchern übersät und entstellt. Von vielen Gebäuden war nur noch eine Spur übrig: Betten, Kessel, Samoware, Ziegelbruchstücke und ähnliche Reste. Einige wenige Bauten hatten wie durch ein Wunder überlebt und rauchten nun in ihren viereckigen Schachteln. Das verlieh dem Bild dieser toten, einst so großen und lebendigen Stadt einen Hauch von Leben. Durch die Stadt zogen Gruppen von Kriegsgefangenen – schmutzig, elend, Deutsche und Rumänen –, die verschiedene Lasten auf Kinderwagen und Karren transportierten. Ihnen folgte ein einsamer Konvoi. Unter den Trümmern lagen durchnässte Bücher unserer Klassiker, deutsche Bücher, Kleidungsstücke und Bürsten aller Art. An einer Stelle fand ich zwei Seifenstücke – sie waren nicht geschmolzen und hatten überlebt. An einer anderen lag ein deutscher Atlas, in dem die Sowjetunion fehlte – offenbar herausgerissen. Feuerzeuge, Messer, Schokolade – unsere Soldaten hatten davon genug. Ganze Ballen von Schokolade und Lebensmitteln waren den Deutschen abgenommen worden. Man nahm ihnen einfach alles weg und hängte es sich über die Schultern. Uhren und alles, was sie wollten, wurde ihnen abgenommen. Die Offiziere verhielten sich auch in der Stunde ihrer Gefangennahme arrogant, und Feldmarschall Paulus weigerte sich, mit einem Leutnant zu verhandeln. Er verlangte, mit einer höherstehenden und geistesgegenwärtigeren Person zu sprechen. Als Abschiedsgeschenk überreichte man mir eine rumänische Klappgabel mit Löffel – jetzt habe ich einen Löffel als Ersatz für den, der mir im Lazarett aus dem Mantel gestohlen wurde. Die Zivilbevölkerung lebt noch nicht wieder in Stalingrad, aber die Menschen laufen bereits durch die Stadt, tragen Dinge, schleppen Säcke und Taschen – Frauen und Jungen. Sie leben in den Außenbezirken. Die Straßenbahnen fahren nicht, die Kraftwerke sind zerstört, und die Gleise sind an vielen Stellen zerrissen. Die Vermieterin sprach über die Deutschen. Sie lebten hier wie in den Dörfern, durch die ich zuvor gezogen war. Fünf Deutsche. Alte Männer und Frauen bekamen Brot umsonst, die Jungen wurden zur Arbeit gezwungen. Die Bewohner wurden nicht getötet, aber man nahm ihnen alles, was man wollte. Es gab Zeiten, in denen die Rumänen plünderten. Besonders die Zigeuner, von denen es hier viele gab, wurden ausgeraubt. Für jeden getöteten Deutschen wurde ein Einwohner erschossen – ob schuldig oder unschuldig. An Partisanen war hier also nicht zu denken. In der Nähe der Doppelstation verschworen sich ein paar Männer und schossen einem Deutschen zum Spott mit einem Revolver ins Bein. Das ganze Dorf, in dem dies geschah, wurde von den Faschisten niedergebrannt, und die obdachlos gewordenen Bewohner wurden nach Deutschland verschleppt. Es war gut, dass man die Einwohner rechtzeitig gewarnt hatte, sonst wären sie alle umgekommen. Die Juden wurden restlos abgeführt – selbst einjährige Kinder wurden erschossen. März 1943: Es gab nirgendwo Salo, nur an einem Ort traf ich eine Händlerin – offenbar die Besitzerin dieses Basars. Sie schnitt etwa 400 Gramm ab, entschied dann, dass es zu viel sei, trennte 100 Gramm wieder ab und bot mir an, den Rest gegen Unterhosen zu tauschen. Ich wollte ihr am liebsten ins Gesicht treten, zumal sie sagte, die Deutschen nähmen den Bauern den Speck einfach weg, ohne zu fragen. Und sie wollte einen Soldaten um ein Stück Schmalz betrügen. Doch ich ließ mich nicht beirren und tauschte meine Unterhose gegen 300 Gramm Schmalz. Als ich von dort ins Zentrum ging, traf ich eine Frau, die zwei schwere Säcke trug. Sie schleppte einen ein Stück weit und kehrte dann zurück, um den anderen zu holen – das kostete sie viel Zeit und Kraft. Ich bot ihr meine Hilfe an. Sie wohnte nur zwei oder drei Häuserblocks entfernt. Als ich ihr einen der Säcke brachte, holte sie ein Brot aus dem Sack und schnitt mir ein Stück davon ab – etwa 300 Gramm. 1943: In diesem Jahr erfuhr Gelfand, dass fast alle seine Verwandten väterlicherseits – seine Großmutter, sein Onkel, zwei Tanten und zwei Cousins – bei der Vernichtung der Juden in Jessentuki getötet worden waren. Nur sein Vater und dessen Bruder überlebten. Es gelang ihm, den Kontakt zu seiner Mutter wiederherzustellen, die nach Zentralasien evakuiert worden war. „Meine Mutter ist nervös und hart“, schrieb Wladimir. „Selten konnte sie mir jene Zärtlichkeit schenken, nach der ich mich sehnte, fast immer war sie schroff und kalt. Mein Herz fühlte ihre Liebe – heiß und zart –, aber mein Verstand wollte sie nicht annehmen. Auch in meiner Kindheit wurde ich nicht mit Wärme überschüttet, doch damals begegnete ich meiner Mutter nicht mit Kälte und Härte – meine Liebesgefühle überwogen alles andere, und so vergaß ich bald die wilden Schläge (manchmal mit dem Kopf gegen die Wand), die beißenden Vorwürfe und den vollständigen Boykott mit allen Mitteln.“ Oktober 1943: Alle denken wenig an mich und meine Kameraden, lassen mich oft ohne Essen zurück. Gestern etwa wurde ich fast allein gelassen, als ich den Standort der Kompanie wechselte und hier ankam. Jeder kümmert sich nur leidenschaftlich um sein eigenes Essen und ist völlig mit seinen persönlichen Interessen beschäftigt. Die anderen – selbst wenn sie alle gestorben sind – interessieren niemanden. Was sind das nur für Menschen auf dieser Welt geworden... Sie hören „Flügel aus dem Dachboden“. Am Mikrofon: Valeria Korennaja. Wladimir Gelfand. Kriegstagebücher.
November 1943: Ich habe seit sieben Tagen keinen Brief mehr geschrieben. Mir fehlt der Antrieb, wenn ich keine Antwort erhalte. Das war’s! Der Boden bebt. Überall gibt es Risse, doch hier ist es noch nicht angekommen. Was soll’s – was geschehen soll, wird geschehen! Ich werde meinen Stift nicht aus der Hand legen, nur weil die Deutschen ungeduldig geworden sind, nervös werden, hier und da schießen, Feuerüberfälle auf uns verüben... Meine Stiefel sind zu eng, aber ich habe keine Valenki bekommen. Eine warme Hose habe ich ebenfalls nicht. Unterwäsche ist versprochen. Die Soldaten erhalten bereits Winteruniformen – darunter wattierte Hosen und Latzhosen. Schuhwerk – Filzstiefel – hat bisher noch niemand erhalten. Meine Füße, die ich mir im Winter ’42 in Stalingrad erfroren habe, sind wie taub vor Kälte. Ich träume von einem süßen Mädchen und glücklicher Liebe. Vor meinen Augen sehe ich zarte, glatte Mädchenbrüste – so weit und ursprünglich, dass man in ihnen versinken kann und Kummer und Not vergisst... Am Wegesrand liegt eine solche Masse an verlassenem Kriegsmaterial und deutschem Eigentum, dass man es sich kaum vorstellen kann. Es gibt niemanden, der nicht zumindest ein Stück Trophäengut abbekommen hätte. Ich fand eine ganze Tafel voller deutschen Papiers, Briefumschlägen, Bleistiften und Postkarten, Seife, einen Rasierapparat, eine Decke und anderes. Einige hatten Uhren, deutsche Hosen, Latzhosen, warme Decken, Waffen oder anderes... Die ganze Nacht über habe ich Rudnew zugehört. Er kennt schöne Liebeslieder. Ich erinnerte mich an mein ziviles Leben, wie man hier sagt, und beim Klang des Liedes bedauerte ich meine Jugend – die nie Liebe und Zärtlichkeit einer Frau erfahren hatte... In Leningrad schießen die Deutschen mit Minen auf Wohnviertel, die keinerlei militärische Bedeutung haben. Auf barbarische Weise beteiligen sie sich an dieser Scheußlichkeit. Sie werden zu gegebener Zeit für alles bezahlen. Meine Verwandten, die durch die Hand der Barbaren ums Leben kamen, stehen mir ständig vor Augen, und mein Gewissen ruft mich auf, Rache zu nehmen – unerbittlich, und mit Recht... Dezember 1943: Es schneit. Weich, flauschig, in großer Menge. Der Winter hat begonnen. Doch draußen – das heißt, außerhalb meines Unterstandes – ist es warm, und der Schnee schmilzt. Es ist sehr matschig, und das gefällt mir nicht. Ich hätte lieber ein wenig Frost auf dem Weg. Heute habe ich im Badehaus gebadet und meine Wäsche gegen Läuse ausgekocht. Die Deutschen griffen letzte Nacht erneut an und drängten uns etwas zurück. Doch am Morgen vertrieb sie die Artillerie. Dabei verloren sie etwa 300 Mann. Auch am Nachmittag lagen viele Verwundete und Tote im Niemandsland – die Deutschen konnten sie nicht bergen. Heute habe ich acht Deutsche gefangen genommen. Am ersten Tag der Offensive sah ich einen verwundeten Deutschen – eine „Zunge“. Er verfluchte Hitler. Jetzt beginnen sie es zu begreifen! Er wurde verbunden und von unserem eigenen Verwundeten ins Hinterland gebracht... Gestern erhielt ich wieder einen Brief von meiner Mutter. Sie schreibt, dass sie Valenki bekommen hat. Das Damoklesschwert hängt ständig über uns. Überall um uns herum – mal fern, mal ganz nah – zersplittern Granaten und Minen. Nur ein Wunder hat mich bisher vor dem Tod bewahrt. Am Abend wurde der junge Leutnant Kolmagortzew, ein fröhlicher und tapferer Offizier, getötet. Er hatte versucht, die Leiche des Oberleutnants Petrow zu bergen. Dabei trug er viele Trophäen bei sich: goldene deutsche Uhren, drei Damenuhren, Zigarettenetuis, Ketten, zwei Revolver und vieles mehr. Vier Mann trugen die Leiche, doch plötzlich explodierte eine Mine. Die Explosion tötete Kolmagortzew und einen weiteren Kämpfer, die anderen beiden flohen zu einem anderen Bataillon. Die Pioniere sagen, dass die Leiche Petrows von den Deutschen vermint worden war – sie liegt nun ungeborgen da. Die Minen sollen heute Nacht beseitigt werden... Gestern Abend wurden Valenki verteilt. Die Soldaten haben mir ein Paar besorgt – aber ich trage Größe 39 und erhielt Größe 42... Januar 1944: Ich bin jetzt ein wenig betrunken – habe drei Gramm getrunken. Meine Augen sind schwer, sie haben sich irgendwie verengt, mein Kopf ist schwer und sinkt zur Schulter. Schalit – er fällt nicht, ich lasse ihn nicht fallen! Ich erinnere mich, dass ich gestern sechs Briefe bekommen habe, aber keinen von meiner Geliebten. Wo ist diese Geliebte? Irgendwo in den Wolken, vor ihrem geistigen Auge... Aber sie ist so schön, so klug... Ach, ich pfeife auf den Krieg und auf die Deutschen! Oh, geliebtes, schönes Mädchen – bitte komm und umarme mein Herz, es ist trocken, armes Ding... Drei Tage lang bekamen wir kein einziges Stück Brot in den Mund. Am zweiten Tag schlachteten wir ein Pferd, das zuvor von den Deutschen erschossen worden war, und versorgten eine sterbende Stute, die durch eine Granate verwundet worden war. Den ganzen Tag aßen wir Pferdefleisch und ein wenig rohen Mais. Dann entdeckten wir in einem Haus versteckte Kartoffeln und aßen auch davon. Die Deutschen hatten im Dorf keinen einzigen Menschen am Leben gelassen – nur die Hunde. Es war das erste Mal, dass niemandem die Flucht gelungen war, dass keiner im Dorf überlebt hatte – ganz zu schweigen von Vieh oder Geflügel. Die Häuser standen unversehrt. Hinter dem Dorf: ein Maisfeld. Gerade eben ist eine Granate ganz in der Nähe eingeschlagen, und ich habe mich noch nicht einmal eingegraben. Und mein Zahn schmerzt so sehr, dass ich kaum noch weiß, wohin damit. An meinem Mantel, an den Stiefeln, an den Händen, am ganzen Körper und an der Kleidung klebt der Schlamm – scheinbar für die Ewigkeit. Unter diesen Umständen lässt er sich nicht entfernen. Er hat sich während der ganzen zehn oder noch mehr Tage des Vormarsches, der Gefechte und der Verfolgung des Feindes angesammelt. Wir trinken Wasser aus Pfützen – schlammig und geschmacklos. Sand setzt sich auf unseren Lippen ab, knirscht zwischen den Zähnen... Wir sahen Mädchen, die den deutschen Müll aus den Unterständen einsammelten – Besen, Fibeln, Töpfe –, alles, was die Deutschen zurückgelassen hatten. Heute fand man die Leiche von Oberleutnant Kijan am Rande des Orts. Die Deutschen hatten ihn offenbar als Verwundeten zurückgelassen und dann erschossen. Welch ein Grauen! Welch eine Schande – und welch ein Vorwurf an all jene kleinen, armseligen Leute, die ihn nicht mitgenommen haben, die ihn nicht vom Schlachtfeld trugen. Wahrscheinlich waren sie des Oberleutnants insgesamt nicht würdig. Ja, diese Menschen lieben es, Titel und Auszeichnungen zu erhalten – aber sie sind ebenso bereit, einen Freund, einen Kameraden, ja selbst einen befehlshabenden Offizier im Stich zu lassen, in Tod und Folter zu stoßen, nur um ihre eigene Haut zu retten. Sie verbrennen die Briefe ihrer Mitstreiter, tauschen deren Habseligkeiten, sobald diese nur kurz ausfallen. Zu allem sind sie fähig. Nur wenige Menschen sind heute, vor allem in Kriegszeiten, bereit, sich selbst aufzuopfern, um ihre Liebsten – oder überhaupt bekannte Menschen – zu retten. Die meisten aber sind kleinlich und voller animalischer Triebe... An der Front sah ich den stellvertretenden politischen Kommandeur. Er schien mir kein schlechter Mensch zu sein. Seine junge Frau schläft mit ihm – was für ein Glückspilz! Selten hat man das Glück, mit der eigenen Frau an der Front zu sein... März 1944: Am Nachmittag habe ich mit einem Bügeleisen Läuse in meiner Kleidung gebraten. Sie platzten auf und glänzten fettig in den Falten meines Hemdes. So viele waren es! Ich hielt es nicht mehr aus, sie zu bekämpfen. Ich zog mich mitten hinein, zog meine Kleidung wieder an – es wurde ein wenig erträglicher... Wie im Rausch rasten drei Pferde mit der Feldküche davon, galoppierten die Straße entlang. Die Granaten schlugen ein, immer weiter, und schürten ihre Panik. An einer Stelle lief ein graues Pferd noch immer umher – verzweifelt. Es wusste nicht, wo es anhalten sollte, strampelte wild und schrie. Die Menschen fuchtelten in Angst und Aufregung mit den Armen – ihre Augen weit aufgerissen. Es war ein grauenhafter Anblick. Am Abend ging ich zur Versorgungseinheit. Man gab mir Brot – es gab nichts anderes: 800 Gramm für zwei Tage. Wir litten an Nahrungsmangel. Zum Abendessen gab es Maissuppe – fettfrei, widerlich, aber es gab keine Alternative. Die Morgendämmerung war grau und kalt, doch die Läuse störte das nicht – ihnen war warm, sie waren satt. Heute Abend werde ich ihnen den Vaterländischen Krieg erklären! Auch sie sollen die Schrecken und Ängste des Krieges zu spüren bekommen... Mein Finger tat immer mehr weh. Es war kaum noch auszuhalten. In der Sanitätsstation stellte man fest, dass es ein zweites Panaritium am selben Finger war – ich musste erneut operiert werden, mit einem noch größeren Schnitt als beim ersten Mal... Das Wetter heute ist feucht und trüb. Am Morgen fiel Schnee, jetzt nieselt es. Und die Hausbesitzer sind so freundlich! Sie haben mich rasiert, gewaschen – sogar die Jüngste, eine Mutter von vier Kindern, wusch mir die Haare. Sie tat es liebevoll, flüsterte „mein Sohn“ und erzählte, dass sie auch ihren Mann so gewaschen hatte. Sie gaben mir auch etwas zu essen – und jetzt brachten sie mich ins Bett. Genau wie zu Hause. Die Front ist weit, weit entfernt. Ich höre keine Kanonen. Man sagt, unsere Truppen seien bereits 13 Kilometer vor Nikolajew. Die Front ist am Bug zum Stillstand gekommen. Bis jetzt... In einer Wohnung am Rand des Dorfes machten wir Halt. Ein junges Mädchen, 28 Jahre alt – fast noch ein Mädchen, aber schon erwachsen. Hübsch, aber offenbar noch unerfahren in der Liebe. Sie schaute mich an – schweigend, lange, neugierig, als wolle sie etwas Unbekanntes ergründen. Ihre schönen blauen Augen starrten mich an, endlos. Ein hübsches Geschöpf! Schade, dass ich nicht in deinem Alter bin – ich würde dir zeigen, was Liebe ist... Viele Leute mochten mich, vor allem, weil ich meine neue Offiziersuniform trug und einen Mantel hatte. Doch ich weiß nicht, wie ich mich ihnen gegenüber verhalten soll. Ich fürchte mich vor dem Moment, in dem ich mit einem Mädchen das Bett teilen müsste. Es ist beängstigend, es zu sagen – ich bin 21 Jahre alt und habe noch keinerlei Ahnung oder Erfahrung damit... Mai 1944: Das Wetter heute ist unfreundlich. Wind und Sonne sind kalt. Im Dorf krähen Hähne, Kälber muhen. In der Taiga ruft der Kuckuck – aber hier und da donnern Granaten. Beide Seiten werfen sie wie Bälle über uns hinweg, und zwischen den Einschlägen herrscht eine solche Stille, als gäbe es keinen Krieg – als würde jemand nur zum Spaß mit ihnen spielen. Mal rechts, mal links, mal nah, mal fern. Eine Granate schlug vier Meter hinter mir ein – sie landete auf einer toten Kuh, die etwa zwei Meter weit geschleudert und verdreht wurde. Ihre letzten, noch nicht verwesten Eingeweide quollen heraus... Was sehen wir, die Leserinnen und Leser, noch durch die Augen Wladimir Gelfands? Den Mangel an Ordnung und Disziplin in den Reihen der Truppe: karge Verpflegung, unhygienische Bedingungen, allgegenwärtige Läuse, antisemitische Äußerungen und kontinuierliche Diebstähle. Die Soldaten stahlen sogar die Stiefel ihrer eigenen Kameraden. Am 25. April 1945, als Wladimir Gelfand bereits in Berlin war, notierte er in seinem Tagebuch, dass „die Deutschen mit Entsetzen von dem Leid berichteten, das ihnen die Frontsoldaten in der ersten Nacht nach dem Eintreffen der Roten Armee zufügten“. Eine junge Deutsche, die Gelfand begegnete, schilderte ihre traumatische Erfahrung mit den Worten: „Sie haben sich einfach genommen, was sie wollten – die ganze Nacht, es waren so viele… Ich war ein Mädchen“, sagte sie unter Tränen, „sie haben meine Jugend zerstört.“ Sie sprach von mindestens zwanzig Männern, manche alt, manche ungepflegt, die sie nacheinander bedrängt hätten. Eine andere Frau, offenbar ihre Mutter, fügte hinzu: „Sie haben meine Tochter vor meinen Augen missbraucht. Sie könnten jederzeit wiederkommen und es erneut tun.“ Diese Äußerung verursachte spürbares Entsetzen unter den Anwesenden. In dem Keller, in den Gelfand von seinen Gastgebern gebracht worden war, breitete sich ein bitteres Schluchzen aus. Die junge Frau wandte sich schließlich an ihn und sagte: „Bleib bei mir. Du kannst mit mir machen, was du willst – aber nur du allein.“ Gleichzeitig ist festzuhalten, dass sich deutsche Soldaten während des Krieges auf sowjetischem Boden durch vielfache Verbrechen an der Zivilbevölkerung schuldig gemacht hatten – über beinahe vier Jahre hinweg. Die deutsche Wehrmachtsführung war derart besorgt über die Ausbreitung von Geschlechtskrankheiten unter den Truppen, dass sie in den besetzten Gebieten ein Netz militärisch kontrollierter Bordelle errichtete. Als die Rote Armee schließlich Berlin erreichte, stießen ihre Soldaten auf Plakate, die auf sowjetischem Boden verbreitet worden waren und nun zusätzliche Wut auslösten: „Soldat, du stehst auf deutschem Boden – die Stunde der Rache ist gekommen!“ Die Politische Hauptverwaltung der Roten Armee erklärte zwar, dass ein „echter sowjetischer Soldat“ so sehr von Hass auf die Deutschen erfüllt sei, dass ihn der Gedanke an körperliche Nähe zu einer Deutschen abstoßen müsse. Doch die Realität war anders: Die Führung kannte ihre Soldaten schlecht. Bereits Ende 1944 berichteten Offiziere des NKWD sowohl an Berija als auch an Stalin über sexualisierte Gewalt in Ostpreußen. In ihren Meldungen war von Massenvergewaltigungen die Rede – sowie von deutschen Frauen, die versuchten, sich selbst und ihre Kinder zu töten, um diesem Schicksal zu entgehen. Einige Frauen fanden jedoch Wege, sich unter den gegebenen Umständen anzupassen und zu überleben. Als Gelfands Tagebuch im Jahr 1959 in Deutschland unter dem Titel Eine Frau in Berlin veröffentlicht wurde, warf man dem Autor vor, die Ehre der deutschen Frauen zu verletzen. Gelfand selbst reagierte auf diese öffentliche Ablehnung mit der Forderung, das Tagebuch zu seinen Lebzeiten nicht erneut zu publizieren. («Anonyma Eine Frau in Berlin», Marta Hillers)Kein einziger sowjetischer Soldat wurde wegen der Vergewaltigung oder Ermordung deutscher Zivilistinnen und Zivilisten hingerichtet. In Ostdeutschland galt es über Jahrzehnte hinweg beinahe als blasphemisch, Kritik an den sowjetischen Siegern über den Faschismus zu äußern. Es stimmt jedoch, dass unmittelbar nach dem Krieg angeordnet wurde, dass alle deutschen Frauen im Alter von 15 bis 55 Jahren auf Geschlechtskrankheiten untersucht werden mussten. „Um Lebensmittelkarten zu bekommen, brauchte man ein ärztliches Attest“, erinnerte sich eine deutsche Frau, die von sowjetischen Soldaten vergewaltigt worden war. „Ich weiß noch, wie die Wartezimmer aller Ärzte voller Frauen waren.“ Das wahre Ausmaß der Gewalt lässt sich nur durch Zahlen andeuten: Rund 100.000 Frauen allein in Berlin und etwa zwei Millionen in ganz Deutschland wurden vergewaltigt. In der deutschen Hauptstadt wurden innerhalb von sechs Monaten etwa 1.000 Abtreibungsanträge genehmigt – obwohl Abtreibung im damaligen Deutschland verboten war. Nach Kriegsende wurde die Regelung für kurze Zeit gelockert. Besonders die Massengewalt des Jahres 1945 hinterließ tiefe Spuren. Ein junges Mädchen schrieb mit runder Kinderhandschrift, dass sie zu Hause, im Wohnzimmer, vor den Augen ihrer Eltern vergewaltigt worden sei. Für manche angetrunkenen Soldaten wurden Frauen zu Trophäen – wie Uhren oder Füllfederhalter. Es ist erschütternd, etwas Furchtbares über diejenigen zu erfahren, über die man bislang nur in Superlativen dachte. Es ist beängstigend, sich von lange gepflegten Illusionen zu lösen. Der sowjetische Mensch wollte – und will bis heute – oft nur vom Sieg im Großen Vaterländischen Krieg hören. Alles andere interessiert ihn nicht. Der Blick war begrenzt auf Heldentaten. Doch es ist gefährlich, in die Zukunft zu gehen, ohne sich mit der Vergangenheit auseinanderzusetzen. Denn diese könnte in anderer Gestalt zurückkehren. So wie heute, im schrecklichen Krieg Russlands gegen die Ukraine. Lew Kopelew schrieb:
Kopelew wurde wegen der „Propaganda bürgerlichen Humanismus und Mitleids mit dem Feind“ aus der Kommunistischen Partei ausgeschlossen. Kurz darauf wurde er verhaftet und wegen der „Rettung von Deutschen“ verurteilt. Es gab also zahlreiche Zeugen – doch nicht alle konnten die Wahrheit öffentlich sagen. Wladimir Gelfand diente über ein Jahr lang im besetzten Deutschland. Er war Skeptiker, ein düsterer Pessimist, und er neigte nicht zum Beschönigen. Dafür fand der Autor stets die richtigen Worte. Wir hingegen haben heute nicht genug Zeit, um dem Ende dieses einzigartigen Tagebuchs näherzukommen. Lassen wir es für das nächste Mal. Ich versichere Ihnen: Die Handlung wird noch spannender. Wladimir Natanowitsch verdient es. Wir werden noch sprechen über seine Schwärmereien und Enttäuschungen, über sein erstes Jahr im Nachkriegsdeutschland, über die Begegnungen mit deutschen Frauen – und über das weitere Leben des Offiziers Wladimir Gelfand.
Alles, was mir heute noch bleibt, ist, Ihnen, liebe Hörerinnen und Hörer, herzlich für Ihre Aufmerksamkeit zu danken – und dem Tontechniker Akmal Tokhirov für seine Unterstützung. Damit verabschiede ich mich bis zum nächsten Dienstag. Wie immer hören Sie uns um 12 Uhr mittags auf 620 AM, Davidson Radio, New York. Am Mikrofon war Valeria Root. Alles, was Sie in dieser Sendung gehört haben, ist keine Neuigkeit – aber es ist die Wahrheit. Sie hörten „Wings from the Attic“ – geschrieben und moderiert von Valeria Korenaja.
Die Radiosendung „Wladimir Gelfand. Das schockierende Tagebuch des Krieges“
Aus der Reihe „Wings from the Attic“ von Valeria Korennaya, ausgestrahlt am 7. März 2023 Davidzon Radio – New York, New Jersey, Connecticut (USA)
Wir haben es versucht – Bruder gegen Bruder, Nachbarschaften gegen Nachbarschaften, Die Netze regiert von den Rechten, Und Gewehre zittern im Takt Digitalisiert im Schatten der Wände, Und Bruder und Freund, Bezirk und Stadt – Die Zeit wird zu stählernem Strang, Die Welt wird sich in Wut verkeilen,
Zwei Hindernisse beeinträchtigen meine Arbeit in höchstem Maße, verwirren meine Gedanken und quälen mich unerträglich: die Läuse und die Kälte. Die Versorgungslage hat sich gebessert – Vieh befindet sich überall im Verteidigungsbereich, läuft umher, muht, blökt, grunzt, leidet… und wird überall vernichtet. Gerade jetzt steht ein verwundetes Pferd, an Vorder- und Hinterbeinen verletzt, auf zwei Beinen wankend an ein Haus gelehnt. Es droht jeden Moment umzufallen, und aus seinen Augen treten große, dunkle Tränen. Vielleicht denkt es an etwas – völlig hilflos vor Schmerz und Verzweiflung. An einer anderen Stelle fiel eine Kuh mit Verletzungen am Rücken und am Kopf in einen flachen Graben und stieß laute, klagende Rufe aus – ein langgezogenes, verzweifeltes Muhen. Ein verängstigtes Schaf lief ziellos im Kreis, schüttelte den Kopf, stieß klägliche Laute aus – und brach schließlich in einem Anfall zusammen. Fleisch gibt es hier im Übermaß – man muss kein Tier schlachten: Der Krieg selbst bringt täglich und stündlich den Tod. Ich habe die Sendung mit meinem Gedicht „Bruder gegen Bruder“ eröffnet. Im Anschluss hörten Sie einen Auszug aus den Tagebüchern des sowjetischen Armeeoffiziers Wladimir Gelfand, die er in den Jahren 1941 bis 1946 geführt hat. Heute setze ich das Programm fort, das ich am vergangenen Dienstag begonnen habe. Ich möchte Sie daran erinnern, dass Wladimir Natanowitsch Gelfand aus der Region Kirowograd in der heutigen Ukraine stammte und 1923 geboren wurde. Am 1. März dieses Jahres hätte er seinen 100. Geburtstag feiern können – doch er ist bereits vor vierzig Jahren verstorben. Dass er ein überzeugter sowjetischer Patriot war und sich an der Front der Partei anschloss, hinderte ihn nicht daran, in seinen Tagebüchern das Leben der Soldaten, das Verhalten der Vorgesetzten, Plünderungen, Antisemitismus sowie die Beziehungen der Rotarmisten zur polnischen und deutschen Zivilbevölkerung offen und ohne ideologische Verklärung zu schildern. Die Tagebücher wurden nach dem Tod des Autors von seinem Sohn entdeckt. Ein solches Maß an schonungsloser Offenheit findet sich in kaum einem anderen Zeugnis des Zweiten Weltkriegs. Gelfand erreichte Berlin, wurde jedoch erst ein Jahr nach dem Sieg aus dem Militärdienst entlassen. Inzwischen befinden wir uns mit Wladimir Gelfand im Juni 1944:
Juli 1944:
Herbst 1944, Polen: September:
Ich liebe diesen Mann, doch in letzter Zeit schätze ich seine Meinung kaum noch – zu viel Ungerechtigkeit und Unfreundlichkeit habe ich im Krieg und an der Front von Menschen erlebt... Gelfand träumt nicht, wie viele Soldaten, davon, General zu werden – nein, er geht in eine andere Richtung.
Oktober 1944: Unsere Soldaten ziehen umher, fragen nach Milch, nach Schnaps, stehlen Pferde, Vieh – die Bewegung der Armee wird vielerorts von den Tränen und Klagen der Zivilbevölkerung begleitet. Die Deutschen haben Schlimmeres getan, aber auch unsere slawischen Nachbarn erleben diese Situationen als bitter. Hier ist man weit entfernt vom sowjetischen Hinterland – in einem fremden Land, mit einer fremden Regierung. Ein Land, das nicht vergisst, und das zurückschlägt, wenn man ihm schadet. Auch die Partisanen genießen hier kein Vertrauen. Die Leute sagen, sie hätten die Bevölkerung ausgeplündert und junge Frauen missbraucht. Meine Gastgeber äußerten sich offen reaktionär: „Wir glauben nicht, dass uns die Rote Armee befreit – sie bringt uns eine neue Unterdrückung, die noch schwerer wiegt als die deutsche. Unsere Leute erkennen die neue Regierung nicht an – sie sind Verräter. Ihr seid mit Waffen zu uns gekommen, weil ihr stärker seid – nicht weil ihr Recht habt.“ November 1944: Endlich habe ich einen Brief von Klawa Pleskach erhalten – und sofort war ich enttäuscht. Ich wünschte, sie hätte nicht geschrieben. Ich hätte sie weiterhin leidenschaftlich lieben und achten können. Aber jetzt – ihre Zeilen offenbaren nicht die Intelligenz und geistige Tiefe, die ich erhofft hatte. Sie ist erschreckend ungebildet... Ich habe mich in das Porträt der Muttergottes verliebt, das hier an der Wand hängt. Was für eine wunderschön gezeichnete Frau! Ein wahres Ideal mädchenhafter Schönheit! Etwas von Tamara erkenne ich darin, aber edler, etwas von den anderen Mädchen – und doch schöner! Worte reichen nicht aus, um all die Züge zu beschreiben, die mich von diesem Bild anschauen. Ich kann nur sagen: Ich liebe sie. Ich würde sie fest umarmen – innig –, wenn sie nicht bloß ein Bildnis wäre, das mich stumm und regungslos ansieht. November 1944: Mir wurde eine Überweisung ausgehändigt – man sagte einfach: „Los!“ Ich wippte kurz, drehte mich um und stand schon im Hof. Weiche Schneeflocken klebten samtig an meinem Gesicht, schmolzen in kleinen Rinnsalen. Auf den Schulterklappen lag eine dicke weiße Schicht, und nur der Wind störte ihre friedliche Ruhe. Eine Ruhe, die mir willkommen war – nach dieser langen, wilden Reise zurück zur Erde. Ich habe die große Aufgabe erhalten, in diesem Krieg um die größten Städte Europas zu kämpfen: um Charkiw, Stalingrad, Mykolajiw, Odessa – und nun um Warschau. Die Kämpfe werden erbittert sein. Wir werden auf heftigen Widerstand stoßen. Es wird erneut Tote geben. Es wird erneut Blut fließen... Januar 1945 – Polen: In den Wäldern gibt es viele feindliche Soldaten – sie werden zu Hunderten gefangen genommen. Ein Deutscher war bereits 1941 öffentlich erschossen worden, als die Wehrmacht vorrückte. Er hatte damals offen zu seinen Landsleuten gesagt: „Wir werden Russland nicht besiegen.“ Er wurde als Verräter erschossen und verbrannt. Die Deutschen waren damals satt und siegessicher – sie marschierten, sie flogen. Heute, sagen die Bewohner, ziehen sie sich in Panik zurück – erschöpft, wütend, enttäuscht. Ein kleiner Deutscher kam in ein Haus, sank schwer auf einen Stuhl und sagte: „Ich kann nicht mehr, ich will mich ergeben“ – und begann zu weinen. Die Menschen hier sprechen eine Mischform des Polnischen – stark überlagert durch deutsche Ausdrücke. Die deutsche Sprache hatte das Polnische verdrängt – Polnisch zu sprechen war verboten. Es ist früher Morgen. Es ist halb acht. Wir bereiten uns vor. Zum ersten Mal in Polen habe ich Huhn gegessen, Kakao getrunken und mich gut ausgeruht. Mein Unteroffizier und die Soldaten erzählten den Polen von unserem Essen, unserer Kleidung, Ausrüstung, unserem Land, unseren Leuten, unserer Armee. Ich ergänzte leise, dass auf einen Frontsoldaten etwa 15 Unterstützer in der rückwärtigen Einheit kommen – 5 für die Versorgung, 10 für die Waffen... Die Deutschen haben so viele Trophäen in der Stadt zurückgelassen, dass die Nachricht davon bis in die entlegensten Dörfer vordrang. Die Menschen fürchten das Militär – die Deutschen hatten sie eingeschüchtert – und trauen sich kaum, aus dem Haus zu gehen, um sich etwas zu holen. Alles Deutsche, außer Kleinigkeiten, fällt an uns. Viele Soldaten benehmen sich beschämend – sie stehlen nicht nur Pferde, sondern plündern Wohnungen, nehmen Fahrräder, Eigentum, Schweine, Kühe und vieles mehr mit. Menschen, die sich ehrlich über unsere Ankunft gefreut hatten, betrachten uns nach solchen Raubzügen mit Misstrauen – ja sogar mit Abneigung. Ich bin ein entschiedener Gegner der Parteilichkeit innerhalb der Roten Armee. In der Kompanie herrscht Feindseligkeit und Rohheit. Flüche, Beleidigungen, Prügeleien – nichts davon wird unterbunden. Stehlen und Betrügen gehören inzwischen fast zur Tradition. Die Häuser hier sind aus Stein gebaut. Die Menschen sind freundlich und haben viel durchgemacht. Sie begrüßen uns wie Verwandte, und wir leben hier fast wie zu Hause – wie in Mykolajiw, in Odessa, vielleicht sogar besser als in Rostow. Doch für die Bevölkerung bleibt oft nichts übrig. Wodka – im Übermaß. In jedem Dorf hatte – und hat – nahezu jeder deutsche Siedler eine eigene Destille. Die Menschen trinken den rohesten Alkohol, bis zur Bewusstlosigkeit. Viele verbrennen sich dabei innerlich – doch das hält sie nicht auf. Ein Kamerad stirbt infolge solcher Vergiftung. Januar 1945: Deutschland. Nach 38 Kilometern seit der letzten Unterkunft – in zwei Tagen insgesamt 90 Kilometer. Deutschland begegnet uns mit Kälte, Schneesturm, bitterem Wind und fast menschenleeren, ausgestorbenen Dörfern. Die Menschen hier sind Deutsche – aus Angst vor der Rache der Roten Armee. Sie fliehen, lassen ihr Hab und Gut zurück. Als wir eintrafen, hoben sie panisch die Hände und fragten nur noch: „alez kaputt, alez kaputt?“ Sie hatten alles verloren, was sie besaßen. Der Reichtum der Häuser ist überwältigend. Einrichtung und Besitz – von solcher Pracht und Eleganz, dass sie unsere Leute in Erstaunen versetzen. Und unsere Soldaten greifen zu. Es gibt keine Verbote, deutsches Eigentum zu beschlagnahmen – schließlich hat man uns zuvor ebenfalls alles genommen. Ich persönlich bin mit mir im Reinen. Rysiew zerschlug gestern eine Büste von Schiller und hätte beinahe auch Goethe zerstört – ich entriss sie ihm gerade noch rechtzeitig. Genies darf man nicht mit Barbaren gleichsetzen. Ihr Andenken zu zerstören, ist eine große Schande. Kanonenko ist ein unberechenbarer Mensch. Täglich betrinkt er sich hemmungslos, schießt mit jeder Waffe, die er in die Finger bekommt, wirft Gegenstände nach anderen. Auch mich schlägt er oft, obwohl er schwächer ist als ich – doch ich traue ihm nicht zu widersprechen, so wenig glaube ich an seine geistige Stabilität. Heute stritten wir, und er schleuderte einen schweren Tontopf gegen die Wand – knapp an mir vorbei. Ich habe Geld beiseitegelegt – 7.000 Reichsmark. Es zirkuliert zwar nicht mehr, könnte aber später noch nützlich sein. Zwischen dem deutschen Geld fand ich sogar noch einen Zehn-Rubel-Schein. Februar 1945: Noch 70 Kilometer bis Berlin. Doch vom Ende des Krieges – keine Spur. Die Deutschen leisten erbitterten Widerstand. Wir kommen kaum voran. Tagelang treten wir auf der Stelle. Die Verluste sind schwer. Mindestens die Hälfte der Kameraden wurde verwundet oder getötet. Die Situation ist katastrophal. Gestern, in diesem baufälligen Keller, in dem ich mich befinde, wurden durch eine Mine drei Soldaten verwundet. Heute fielen zwei Flakschützen, ein dritter wurde schwer verwundet. Auch ein Feldwebel und ein Mörser-Schütze wurden getroffen. Und das alles auf einem nur 150 Meter langen Frontabschnitt. Aber die Läuse!... So viele wie hier in Deutschland hatte ich noch nie – nicht in Polen, nicht in Bessarabien, nicht in Russland. Sie kriechen über meinen ganzen Körper – kleine, große, riesige. In Gruppen oder allein, wie Schweine auf einem Bauernhof. Ich kann es nicht mehr ertragen. Es ist eine Qual, subtiler und anhaltender als jeder Kampf. Ich möchte schreien, mir die Haare ausreißen. Mein Körper ist wund vor Stichen. Ich habe seit Dezember 1944 keine Unterwäsche mehr gewechselt – und es ist jetzt Februar. Alles ist schmutzig, zerfetzt – von den Läusen durchgenagt. Die Wolle am Körper hat sich zu Klumpen verfilzt... Ein Leutnant (!) – ein Offizier – hat sich selbst verletzt. Es ist das erste Mal, dass ich von einem Offizier höre, der sich aus Feigheit selbst angeschossen hat: in die linke Hand. Er war jung, mit dem Orden des Roten Banners und der Medaille zur Verteidigung von Stalingrad ausgezeichnet. Ihm wurden sämtliche Auszeichnungen aberkannt, sein Eigentum konfisziert, und schließlich wurde er erschossen – wie ein Hund. Ich empfand kein Mitleid, doch die Szene lastete auf mir. Vor allem der letzte Moment: Als der Kommandeur befahl: „Feuer auf den Verräter!“ schloss der Verurteilte fest die Augen – und im nächsten Moment durchschlugen drei Kugeln seinen Kopf. Er brach zusammen – der Boden unter ihm getränkt vom austretenden Blut. Im zweiten Teil der Sendung, nach einer kurzen Werbepause, setzen wir die Lektüre von Wladimir Gelfands Tagebuch fort – über sein Leben in Deutschland, wo er ein ganzes Jahr nach dem Krieg verbrachte. Es geht um seine Beobachtungen, eine deutsche Liebe – und um das Heimkehren. Hier ist Valeria Korennaya mit Ihnen – auf 620 AM, Davidson Radio, New York. Bleiben Sie dran. Sie hören „Wings from the Attic“. Am Mikrofon: Valeria Korennaya. Wladimir Gelfand. Tagebuch. Februar 1945, Polen: Wie viele Menschen fielen vor meinen Augen, verbluteten, verloren Beine, Arme, den Bauch – herausgerissen durch Granatsplitter. Ein schrecklicher Anblick. Doch ich nahm ihn nicht bewusst wahr – ich sah nur die vorrückenden Deutschen, etwa fünfzig Meter entfernt, Panzer, Bewegung, Feuer. Das war das Konkreteste für mich. Ich verspürte keine Angst, rannte nicht vor den Granaten davon – das Schicksal verschonte mich, obwohl ich durch einen Hof lief, der von Leichen übersät war, von Mensch und Tier, durchzogen von Splittern, Trümmern, Ziegeln, Rauch und Schlamm. In der Kompanie gab es keinen Gefreiten, keinen Unteroffizier, keinen Offizier, der nicht öffentlich auf die rücksichtsloseste Weise vom Hauptmann Ryssew beschimpft worden wäre. Beleidigungen in aller Schärfe waren bei ihm an der Tagesordnung. Ich wurde nur ein einziges Mal öffentlich geohrfeigt – weil ich ihn bat, mich nicht vor meinen Soldaten bloßzustellen und meine Autorität nicht zu untergraben. Ein anderes Mal veranlasste er sogar, dass man mit einer Pistole auf mich schoss. Gelfand litt unter vielem. Schon seine Herkunft reichte dafür aus. Frühe Notizen zeigen seinen Blick auf den umgebenden Antisemitismus:
März 1945: Noch 90 Kilometer bis Posen. Die Mädchen lächeln uns zu, begrüßen ihre Befreier mit Bewunderung. Gestern schenkte mir eine Frau einen Strauß Schneeglöckchen – ich trug ihn lange mit mir. Ende April 1945 war Gelfand mit der 301. Schützendivision an der Erstürmung Berlins beteiligt.
An diesem Tag war ich mutiger als je zuvor. Ich nahm sie in den Arm, legte meine Hand um ihre Taille. Ich küsste ihre Wangen, ihre Stirn, ihren Hals, ihre Lippen. Ihr ganzes Gesicht – aber es schmeckte nicht. Warum, weiß ich nicht. Die Dichter glauben, Küssen sei das Schönste – doch dieser erste Kuss mit einem anderen Mädchen als Olja enttäuschte mich. Katusha ist wunderschön – und doch… Selbst der Kuss auf die Lippen ließ mich kalt. Sie wehrte sich nicht – aber sie küsste mich auch nicht. Ihre Lippen öffneten sich, schlossen sich – mehr nicht. Am zärtlichsten war die Berührung ihres Halses mit meiner Wange und der Kontakt meiner Hände mit ihrer jungen, kaum entwickelten Brust. Ihre Hände – klein, mädchenhaft, aber hart vom Leben. Katusha war eine Perle unter Dornen. Das Leben hatte sie geformt – ernst, diszipliniert. Sie wollte leben! Viel Liebe wohnte in ihr – vielleicht war selbst dieser flüchtige Kuss für sie ein Moment des Glücks. Ich zögerte – den letzten Schritt zu tun, über den ich so oft nachgedacht hatte… Nach dem Sieg hoffte Gelfand, endlich aus der Armee entlassen zu werden. Doch es kam anders. Er bat um Urlaub – selbst seine Mutter schrieb an Stalin. Vergeblich. Der Sohn erhielt keinen Urlaub. Die Plünderung der Wissenschaftlichen Bibliothek in Berlin nannte er „eine schändliche Barbarei“. November 1945: Gelfand schreibt, was die wenigsten über sich selbst sagen würden:
Sie lesen das – und erkennen sich selbst darin. In dem, was Gelfand sagt. Und dann begreift man: Man selbst hätte sich das vielleicht nie zu sagen getraut. Aber Gelfand – war furchtlos.
Juni 1945 – nach dem Sieg: Ich habe in letzter Zeit viele neue Eindrücke gesammelt, viele Abenteuer erlebt – und doch bin ich ein Herumtreiber und ein Schwärmer geworden. Ich träume vergeblich von der Liebe, vielleicht sogar mit einer Deutschen – aber nur, wenn sie klug, schön, rein und vor allem treu ist, wenn sie mich liebt. Doch über Träumereien bin ich nie hinausgekommen – ich habe sie umarmt, geküsst, mit ihnen gesprochen – zwei, drei Stunden lang. Das passende Mädchen habe ich nicht gefunden: Die eine – zart, aber töricht, die andere – leidenschaftlich, aber kapriziös, die dritte – unschön, die vierte – ohne Figur. Nur die russischen Mädchen: stolz und empfänglich für feine Gedanken. Gestern erfuhr ich die Nummer des Ordens, mit dem ich den Roten Stern erhalten habe. Dozenten der Bauschule boten mir an, ihn zu reinigen – das machte mir den Orden nur noch unangenehmer. Diese Auszeichnung ist mir eine Schande – eine Beleidigung meiner Gefühle. Ich bin entschlossener geworden als früher. Meine Schüchternheit habe ich vergessen, meine Scheu verloren. Und auch die Mädchen haben ihren Stolz abgelegt – die „Preise“ für Männer sind während des Krieges gestiegen. Ich bin kein hässlicher Kerl – ich kann auf Liebe, Respekt und Zuneigung hoffen, die sich viele schöne Mädchen wünschen. Doch es ist mir weder ideologisch noch moralisch möglich, mit einer Deutschen zusammen zu sein. Zärtlichkeit lehnen sie nicht ab – im Gegenteil. August 1945: Es wurde uns verboten, mit Deutschen zu sprechen. Alles ist nun wieder verboten. Es ist wie im Krieg. Die umsichtige Berliner Kommandantur – in Erwartung von Ärger – erließ den Befehl: „Während der Feiertage, wenn die Russen trinken und feiern, verschließt alle Türen, damit das Militär nicht in die Häuser eindringt und Unruhe stiftet.“ Der Autor, Leutnant der Roten Armee, Wladimir Gelfand, schrieb sein Tagebuch im Bewusstsein, dass es nicht nur für ihn bestimmt war. Viele Kameraden wussten längst davon – und er las ihnen immer wieder Auszüge vor. Dieses Tagebuch konnte nicht nur seine Erinnerung sein – sondern auch sein Richter.
Und fast im selben Atemzug denkt der 22-Jährige an etwas ganz anderes:
November 1945: Die Frau... Was soll man mit ihr tun? Sie ist drei Jahre älter als ich. Und sie hat mich vom ersten Moment an geliebt – so sehr, dass ich es selbst betrunken nicht verschweigen kann. Es ist zwei Uhr nachts. Ich bin zurück in meiner Unterkunft. Was kann meine Jugend dafür, dass Krieg herrschte – dass ich in Deutschland gelandet bin? Und doch – ich kann nicht ohne Liebe. Ich brauche Nähe. Ich brauche Leben. Ich brauche Liebe. Dezember 1945: Als Jugendlicher war ich schüchtern, verschlossen, zurückhaltend. Die Mädchen in meiner Schule wandten sich ab, ehe sie mich wirklich kennenlernen konnten. Ich hatte kein Glück in der Liebe. Erst nach dem Krieg lernte ich in Berlin zum ersten Mal eine Frau kennen – und das auch nur, weil sie sich freiwillig dazu bereit erklärte. Januar 1946: Berlin hat sich nicht wesentlich verändert. Die Cafés und Restaurants sind voller Menschen, die Straßenbahnen und Busse überfüllt. Auf den Straßen herrscht Leben – aber auch Gedränge, und an den Haltestellen drängen sich Bettler: Erwachsene und Kinder, Arme und ehemals Reiche – alle betteln. Im Regiment hat sich nichts verändert. Auch die Menschen nicht – dieselben Skandale, dieselbe Verantwortungslosigkeit, dieselben Flüche. Die Tage vergehen im Warten auf den Abend. Die Geschlechtskrankheiten nehmen überhand – weder Zäune noch Wachen halten die Leute davon ab, nach Berlin und Umgebung zu gehen... Beim Friseur blieb ich vor einem Porträt stehen – ein Mädchen, mit großem Können gemalt. Ich konnte mich nicht davon lösen und wollte es kaufen.
Ich bin völlig ohne Winterkleidung. Ich trage einen deutschen Mantel, eine aus deutschem Stoff genähte Tunika, die ich auf eigene Kosten gekauft habe, alte Stiefel und Sommerhosen – im Winter. Diebe, Glücksspieler und Trunkenbolde treten vermehrt auf. Glücksspiele haben sich weit verbreitet. Hunderte und Tausende von Mark wechseln die Besitzer, landen auf dem Tisch, verwandeln sich in Wodka, Kölnisch Wasser und Schnaps in den Taschen der Gewinner. Der Verlierer bleibt mit nichts zurück – nur mit dem Traum von einer Revanche. Und verliert weiter – bis er in seiner Unterwäsche dasteht. Gut, wenn seine Hände rein bleiben. Wenn nicht… Viele Militärpolizisten vermissen Dinge und Geld. Sie stehlen alles, was greifbar ist – auch Kleinigkeiten: Scheren, Bleistifte, Postkarten. Koffer werden aufgebrochen, Schlösser geöffnet. Jede Nacht hört man betrunkenes Geschrei, flackern Karten auf dem Tisch – das Leben geht weiter. April 1946: Ein weiterer Vorfall ereignete sich gestern in der Kommandantur im Bezirk Köpenick. Ein betrunkener Unteroffizier, der sich zusammen mit einem Offizier im Zimmer befand, mit dem er getrunken hatte, stürzte aus dem dritten Stock auf den Bürgersteig. Und bald danach gesteht Gelfand offen, dass er sich eine Geschlechtskrankheit zugezogen hat. Er beschreibt detailliert den Verlauf der Behandlung. September 1946: Ich habe Handschuhe, mehrere Paar Socken, viele Hüte und Mützen in verschiedenen Farben gekauft. Solange es etwas gibt, womit man den Kopf bedecken kann, wird es auch Anzüge geben. Ein Radio ließ sich nicht beschaffen. Jetzt fehlt nur noch eine Schreibmaschine – und Reifen für mein Fahrrad. Das Leben hat sich mir zugewandt. Deutschland – du bist nicht langweilig. Aber ich verlasse dich mit Freude. Verdorben und leer bist du. Es gibt nichts Überraschendes an dir, nichts Freudiges. Nur das Leben in dir ist leicht, laut, schwatzhaft, sorglos – und billig. Und Russland? Ich weiß nicht mehr, wie es aussieht. Ich weiß nicht, wie es lebt. Ich weiß nicht, was an ihm heute interessant ist. Ich schätze dieses Land, das mir wie Schokolade erscheint – bereit, es ohne Ende mit meinen gierigen Zähnen zu knabbern, es mit meiner gebrochenen deutschen Zunge zu lecken, es mit meinen von Blut und Tränen gewaschenen Lippen zu küssen. Ich habe furchtbar viele Dinge. Ich weiß, dass ich alles brauche. Ich weiß, dass ich alles brauchen werde. Aber sie machen mir Mühe. Ich bin besessen von einem einzigen, natürlichen Traum – all das zu tragen: acht kleine, aber schwere Koffer, zwei Säcke und einen Mehlsack, eine Geige und zwei Handtaschen mit allem Nötigen. Das ist viel für einen Mann. Oktober 1946: Gelfand ist zurück in Dnepropetrowsk. Ein Eintrag erscheint in seinem Tagebuch: Zu Hause ist es eine Qual. Ständige Skandale und Unruhe. Die Leute sagen, die Monate des Jahres summierten sich: Hunger, Not, Dürre, Tod. Gelfand studierte Geschichte und Philologie an der Universität, unterrichtete später an einer technischen Schule, schrieb Artikel auf Ukrainisch und Russisch, war zweimal verheiratet und hatte drei Söhne. Die Lebensbedingungen waren hart. Über ein Jahrzehnt lebte die vierköpfige Familie auf nur 10 Quadratmetern. Erst Ende der sechziger Jahre erhielten sie endlich eine eigene Wohnung. Wladimir Gelfand starb 1983 im Alter von 60 Jahren. Und sein Tagebuch – das wurde tatsächlich berühmt. So, wie er es sich gewünscht hatte. Es wurde zu einem einzigartigen Dokument aus der Zeit des Zweiten Weltkriegs.
Sie haben „Wings from the Attic“ gehört. Geschrieben und moderiert von Valeria Korenaya.
|
||||||
Davidzon
Radio ist ein russischsprachiger Radiosender mit Sitz in New York, der
sich seit vielen Jahren als eine der wichtigsten Informationsquellen
für die russischsprachige Gemeinschaft in den USA etabliert hat.
Der Sender konzentriert sich auf aktuelle Nachrichten, politische
Analysen, kulturelle Themen sowie auf interaktive Formate mit
Hörerbeteiligung. Zum Programm gehören tägliche Presseschauen, Interviews mit Experten und Zeitzeugen, Autorensendungen zu Geschichte, Gesellschaft, Literatur und Musik, sowie Live-Diskussionen mit Anrufen und Kommentaren aus dem Publikum. Ein besonderer Schwerpunkt liegt auf unabhängiger Meinungsbildung, geschichtlicher Aufarbeitung und der Pflege russischer Kultur im Exil. Davidzon Radio sendet auf der Frequenz 620 AM im Raum New York, New Jersey und Connecticut und ist darüber hinaus weltweit über das Internet empfangbar. Das Radioprogramm richtet sich an ein breites Publikum – von ehemaligen Sowjetbürgern bis hin zu jungen Menschen, die sich für osteuropäische Themen interessieren. Der Sender wurde nach seinem Gründer Gregory Davidzon benannt, einem bekannten Medienunternehmer und Verleger, der auch durch seine Rolle in der russischsprachigen Community von Brooklyn große Bekanntheit erlangt hat. |