

| В январе этого
года по «Эху Москвы» я услышал
очередную передачу из интереснейшего цикла - «Цена Победы»* В этот раз передача была посвящена не решающим сражениям Второй мировой, не выдающимся военачальникам, не оружию Победы, а дневнику* Это дневник, а точнее дневники последовательно - красноармейца, потом младшего лейтенанта, командира взвода стрелковой роты, потом командира взвода минометной роты, и, наконец, помощника начальника транспортного отдела - Владимира Гельфанда. С 1942 по 1946 гг. он был в действующей армии, а с мая 1945-го в наших оккупационных войсках на территории Германии. Почему меня заинтересовала эта радиопередача? Дело в том, что в ней было сказано о том, что послевоенная жизнь Владимира Гельфанда была связана с учебой в г. Молотове, т.е. в нашей Перми. Здесь он женился, и у него родился сын. А я помнил с детства, что моя мама дружила до последних дней своей жизни с коллегой - известным пермским детским врачом Гельфанд Бертой Давидовной. И я, в свою очередь, много лет знаком и испытываю теплые дружеские чувства к сыну Берты Давидовны — Саше, Александру. Он с семьей много лет живет в Израиле. Хорошо помню, как Берта Давидовна поддерживала мою маму и помогла ей, когда она долго и серьезно болела. И как моя мама навещала заболевшую подругу и носила ей домашнего бульончика. Во время недавнего общения с Сашей Гельфандом по скайпу я рассказал ему о радиопередаче, посвященной дневникам его однофамильца. И Саша сказал, что речь идет о его отце. К сожалению, он мало знает о нем и его военном прошлом, т.к. родители Саши расстались, когда он был маленьким, в середине 50-х. Отец уехал из Молотова в свой родной Днепропетровск. После этого я решил узнать побольше и о фронтовых дневниках, и о самом Владимире Гельфанде. Самое удивительное, что в интернете я быстро нашел довольно много информации. Там нашел и тот самый знаменитый 400-страничный(!) дневник. Его перевел из рукописного вида в печатный и затем электронный сын Владимира Гельфанда от второго брака - Виталий. |
| Он
живет в Германии, в Берлине, туда и вывез архив отца в большой
картонной коробке. С 1987-го года Виталий работал над разборкой и
расшифровкой
большого рукописного отцовского наследия и посвятил этому четверть века
своей жизни. Кроме дневниковых записей в архиве Владимира Гельфанда
оказались рапорты, различного рода служебные документы, стихи, письма
ему и письма, написанные им, около 500 фотографий. Это огромный массив
материалов. В 2005 году часть дневника Гельфанда за 1945-46-й год была издана на немецком языке. Эта публикация в Германии стала сенсацией, потому что немцы много, особенно в последние годы, вспоминают о том, что происходило в 1945 (особенно!) - в 1946-м году. И здесь они впервые увидели такого рода впечатления, записанные советским офицером. А в 2007 году в Германии даже была осуществлена театральная постановка по страницам «Немецкого дневника» Гельфанда под названием «Русско-немецкий солдатский разговорник. История одного диалога». Парадокс истории с дневником Владимира Гельфанда в том, что он вышел в немецком переводе и вышел в переводе на... шведский! Но у нас в России его дневник не выходил ни в каком виде. Прочесть его можно только в интернете. Свой дневник Владимир Гельфанд начал вести ещё в мае 1941-го года школьником и закончил в начале октября 1946-го года, вернувшись из Германии в родной Днепропетровск. Я два дня читал скачанный из интернета дневник Гельфанда и неделю находился под сильным впечатлением от прочитанного. По своей эмоциональности, достоверности, точности наблюдений, психологизму, иронии, самоиронии и по хорошему литературному языку этот дневник для меня явился большим откровением, подчас шокирующим. По уровню литературы - это настоящий сплав из первых военных произведений Ремарка и Хэмингуэя, Бабелевской «Конармии», Швейковской эпопеи Гашека, лейтенантской прозы Бакланова и Окуджавы и местами даже из «Они сражались за Родину» Шолохова, военных дневников Симонова и военных повестей Астафьева. В дневнике все это присутствует, и на хорошем литературно-исповедальном уровне. Причем Гельфанд вел записи в совершенно немыслимых условиях. Он писал в окопе, во время краткого затишья на ящиках с минами, в дороге, в госпиталях, ночами при мерцании свечных огарков, самодельных коптилок из гильз. Писал в блокнотах, тетрадках, на отдельных листках бумаги и просто на их обрывках. И это писалось не после осмысления произошедшего, а сразу, по горячим следам, в тот же самый или на следующий день! Это не мемуары, написанные после войны. Такого рода личные документы бесценны ещё и тем, что всё увиденное Гельфанд называет своими именами. Этот дневник представляет большую ценность, т.к. в годы войны военнослужащим было запрещено вести свои дневники. Но на самом деле относились к ведению дневников очень по-разному в разных местах. По большей части их действительно запрещали, в некоторых случаях, скажем, контрразведчики вели профилактические беседы с тем человеком, которого замечали за ведением дневника. Если там не было ничего, содержащего номера частей, дислокацию, имена — ну, записываешь какие-то личные впечатления, и ладно, только смотри. Что касается случая Владимира Гельфанда, то, например, командир ему советовал писать химическим карандашом: он лучше сохраняется, чем чернила. А политрук просто указывал ему, что писать в этом дневнике. Но, по-счастью, политрук, который с ним жил некоторое время в одной землянке, потом куда-то делся, и он смог записывать то, что считал нужным. Гельфанд не был склонен приукрашивать окружающую действительность, скорее наоборот: он относился к жизни скептически, с мрачным пессимизмом и при этом с фатальной уверенностью, что не погибнет и, как мне показалось, жил в соответствии с Соломоновой мудростью «все пройдет, и это пройдет». При этом он с радостью видел, чувствовал и отражал в дневнике все, что могло приносить радость на войне: красоту природы, девичью и женскую прелесть, письма от близких и знакомых, книги, которые он без перерыва читал. Важно то, что он ничего не сочинял. Благодаря его дневнику сохранена память о десятках неизвестных, незаметных, не вошедших в историю людей. Исследователь дневника и участник той передачи на «Эхе Москвы» известный военный историк Олег Будницкий сказал, что он находил через базы погибших, воевавших и награжденных немало тех людей, которые упомянуты в дневнике Гельфанда. И удостоверяет правдивость дневника. В чем ещё уникальность этого дневника? Во-первых, это большой хронологический охват событий 1941-1946гг. Во-вторых, то, что это велось или на передовой или близко к передовой. И в том, что он писал все время. Практически почти ежедневно. Причем он писал не только дневник: он писал стихи, статьи во фронтовые газеты, письма родственникам, школьным подругам, писал письма за своих товарищей, которые не умели писать или из-за ранений писать не могли. В дневнике Гельфанд нигде не изображает себя героем. В армию его призвали 6 мая 1942-го года, и он попал после 3-недельной подготовки, как он пишет, на Харьковский фронт. Попал он в самое тяжелое время, наверное, не считая 1941-го года. Никакого Харьковского фронта не было, он попал в Харьковскую катастрофу. Шло бегство наших войск, несмотря на то, что вначале они превосходили гитлеровцев почти в два раза. Вот что он пишет. 20.08.1942 Одиночки, мелкие группы и крупные подразделения) все имеют изнуренный, измученный вид. Многие попереодевались в штатское, большинство побросало оружие. Некоторые командиры посрывали с себя знаки отличия. Какой позор! Какое неожиданное печальное несоответствие с газетными данными. Горе мне, бойцу, комсомольцу, патриоту своей страны! Сердце сжимается от стыда и бессилия помочь в ликвидации этого постыдного бегства. С каждым днем я все более убеждаюсь, что мы сильны, что мы победим неизменно, но с огорчением вынужден сознаться себе, что мы неорганизованны, что у нас нет должной дисциплины, и что от этого война затягивается, поэтому мы временно терпим неудачу. Высшее командование разбежалось на машинах, предало массу красноармейцев, несмотря на удаленность отсюда фронта. Дело дошло до того, что немецкие самолеты позволяют себе летать над самой землей, как у себя дома, не давая нам головы вольно поднять на всем пути отхода. Все переправы и мосты разрушены, имущество и скот, разбитые и изуродованные, валяются на дороге. Кругом процветает мародерство, властвует трусость. Военная присяга и приказ Сталина попираются на каждом шагу. Вот такой текст. Если бы этот текст попал к какому-нибудь особисту?! Но это написано советским патриотом. И он, конечно, с восторгом воспринял приказ Сталина номер 227 «Ни шагу назад!». При отступлении из-под Харькова Гельфанд попал в окружение, вырвался из него. Отступал к Сталинграду, участвовал в обороне Сталинграда, был в декабре ранен. Госпиталь. Потом он воевал на Украине. В частности, участвовал в боях на подступах к Крыму в 1943-44-м годах. Переходил через знаменитый залив Сиваш. Он был одним из первых, кто вошел в Одессу. У него очень интересные записи, сделанные буквально в день и на следующий день после того, как Красная армия освободила этот город. Его помотало, что называется, по разным фронтам. Владимир Гельфанд был минометчик, опаснее этого в войну - только пехота. Сначала недолгое время он был рядовым, потом сержантом, потом попал на курсы младших лейтенантов (все-таки считалось, что он человек образованный по тем временам - закончил 8 классов и один курс подготовительного рабфака для поступления в институт, всего 9 классов). С первых дней в армии Гельфанд, пацан со школьной скамьи, еврей, к сожалению, подвергался унижениям, оскорблениям и даже побоям, становился жертвой обмана и воровства, несправедливого отношения со стороны начальства. С болью и негодованием он, воспитанный в духе советского интернационализма, пишет, как часто приходилось сталкиваться ему с антисемитизмом на протяжении всех лет. Это было и в 1941 году в эвакуации на Северном Кавказе, и все годы в действующей армии. 23.10.1941 Ессентуки Евреи. Жалкие и несчастные, гордые и хитрые, мудрые и мелочные, добрые и скупые, пугливые и отчаянно-бесшабашные... На улицах и в парке, в хлебной лавке, в очереди за керосином - всюду слышится ужасный, ненавистный шепот. Говорят о евреях. Евреи - воры. Одна еврейка украла в магазине шубку. Евреи имеют деньги. У одной оказалось 50 тысяч, но она жаловалась на судьбу и говорила, что она гола и боса. У одного еврея еще больше денег, но он говорит, что голодает. Евреи не любят работать. Евреи не хотят служить в Красной Армии. Евреи живут без прописки. Евреи сели нам на голову. Словом, евреи - причина всех бедствий. Все это мне не раз приходится слышать - внешность и речь не выдают во мне еврея. Но я замечаю: здесь, на Северном Кавказе, антисемитизм - массовое явление. На всеобуче, к слову, открыто (во время перерыва), в присутствии командиров отделений ребята рассказывают, что во время бомбежки Минеральных Вод евреи подняли крик, начали разбегаться, побросав вещи, а одна женщина-еврейка подняла кверху руки, неистово и пронзительно крича. 28.06.1942 По дороге на Сталинград отсюда нашел две немецких листовки. Какие глупые и безграмотные авторы работали над их составлением, какие недалекие мысли выражены в них. Кто поверит их неубедительным доводам и доверится им? Единственный, к моему горю, умело вставленный аргумент - это вопрос о евреях. Антисемитизм здесь сильно развит и слова) что «мы боремся только против жидов, севших на вашу шею и являющихся виновниками войны», - могут подействовать кое-на-кого. Далее там указывается на то, что «жиды», дескать, засели в тылу, воевать не идут и не хотят быть комиссарами на фронте из-за своей трусости. Это уже чересчур смешно звучит, а выглядит в устах составителей листовок просто анекдотично. В ответ на то, что евреи сидят в тылу, я могу сказать, что только в одной нашей роте насчитывается не менее семи евреев, что при малочисленности их по сравнению с русскими (на всем земном шаре до войны проживало около II миллионов евреев) - слишком много. Насчет боязни евреев мне и говорить не хочется. Я им покажу в бою на своем примере, какую они чушь несут. 29.12.1942 Какие мерзавцы имеются в армии, какие бешеные антисемиты. Кроме того, трудно жить нам здесь, в безобразнейших условиях нашего госпиталя. Завтрак, например, получаем мы часов в 6 -7 вечера. В 5 часов утра должен быть ужин, но его не получаем вовсе. Причем пища - жидкая вода одна с манкой вперемешку, да и то три черпачка всего. Хлеба - 600 грамм, масла - 20 грамм и 40 сахара. Много других ужасающих неполадок, но люди (не все, правда) во всем обвиняют евреев, открыто обзывают всех нас жидами. Мне больше всех достается, хотя я, безусловно, ни в чем тут не виноват. На мне вымещают они свою злобу и обидно кричат мне «жид» и никогда не дают мне слова вымолвить или сделать кому-либо замечание, когда они сорят и гадят у меня на постели. Сейчас здесь был политрук, тоже еврей. Он серьезно разговаривал со всеми, все со всем соглашались, но как только он ушел, посыпали в его адрес и в адрес всех евреев ужасные оскорбления. Гнев душит меня. Но сейчас стемнело, и я не могу много писать, тем более что один из этих мерзавцев, что надо мной лежит, сыплет мне на голову всякий мусор, приходится отодвигаться на край нар. Немцы при своем отходе расстреляли многих жителей Сальска. Здесь же расстреливали одних евреев и немного коммунистов (наиболее ответственных). 13.03.1943 Эти рассказы о массовых казнях ни в чем не повинных евреев заставляют меня с еще большей тревогой думать о дорогих родных моих из Ессентуков, об их судьбе. Насчет немцев я навсегда решил: нет врагов для меня злее и смертельнее их. До гроба, до последнего дыхания. В тылу и на фронте я буду служить своей Родине, своему правительству, обеспечившему мне равноправие, как еврею. Никогда я не уподоблюсь тем украинцам, которые изменили Родине, перейдя в стан врага и находясь теперь у него в услужении. Чистят сапоги, лижут им ж...., а те их лупят по продажным собачьим харям. Карымов был старшиной одной из палат. Вместе нас выписали. Вдруг стали говорить о начпроде, ругать его. Кто-то сказал, что он еврей, хотя тот был русским. «Евреи все такие, все мерзавцы — громко заметил вдруг Карымов, - они и в госпитале засели. Выписали меня, когда рана еще не залечилась. Где хорошо, там евреи - жиды и жидовки. Их недаром немец стреляет. С нами тоже «Абгам»,- закончил свою тираду он, театрально махнув рукой в сторону меня. 07.05.1945 О евреях. Зачем я еврей? Зачем вообще существуют нации на свете? За что не любят евреев? Почему часто приходится скрывать свое происхождение? Здесь есть один еврей-боец. Хотя он и имеет некоторые привычки, не нравящиеся мне, как, например, сильно размахивает руками при разговоре, крутит у собеседника пуговицу, тянет за руку во время разговора, он все же близок мне и симпатичен. Ибо он так же презираем, как я, его так же не любят, как и меня. И хотя я, обладая привычками культурного человека, лицом своим похож скорее на грузина или армянина, что мешает распознавать во мне еврея, фамилия моя вскрывает сразу корни моего происхождения. Еще 24-го мы вышли на полковые учения, на расстояние в 19 километров отсюда к Новочеркасску. Сегодня пришла рота. Кузин, боец по прозвищу Рыжий, долго кричал, что я симулянт, что нас, евреев, давно следует перестрелять, что я «проклятая еврейская морда». А когда я сказал ему, что он не соображает, что говорит, и это будет говорить потом, в другом месте, он стал бросаться, душить меня, пока я его не оттолкнул как следует. Большинство сочувственно ему ухмылялось, а некоторые, как Хабибуллин и один поляк, открыто поддерживали его. 23.07.1943 Панов сейчас, когда я пишу, тоже болтает: «Вот я знаю, этот воевать не будет, им только писать... » И ко мне обращаясь: «Вот ты не серчай, но ты почему пишешь? Это люди больные в тылу могут сидеть, но не ты. Ты же здоровый человек, а пишешь. В тылу хочешь отсидеться?». «Послушай! - отвечал я ему - разве мне нельзя писать, и почему ты так необдуманно бросаешь слова: в тылу, тыл... Ведь ты не знаешь, где я был. Я, возможно, больше тебя воевал. И как ты можешь говорить о человеке, не зная его нисколько? Я так же, как и ты, был на фронте, как и ты, нахожусь здесь, учусь...». «Ты был в тылу. Кто видел тебя на фронте? Там вашего брата нет, и никто вас там не видел». Лучше всего себя Владимир Гельфанд чувствовал там, где идет бой. Там он был на месте. Он был уверен в своих действиях, тверд и решителен, что не было свойственно его характеру, как он сам писал в дневнике. Все приказы его выполнялись даже самыми своевольными подчиненными, многие из которых по возрасту были старше его. И ещё удивитеьно, но Гельфанд как будто абсолютно был лишен страха смерти. Он был уверен, что с ним будет все в порядке. Вот падают снаряды, а он сидит и пишет. Темно, ужасно, обстрел сильный, все в ужасе. Командир не выходит из землянки, сказавшись больным, ординарец Гельфанда спасается на полу под лавкой, а он сидит и пишет. В дневнике у него есть очень жуткое описание одного страшного момента. Перед боем он знакомится с девушкой - санинструктором Марией Федоровой из Атрахани. Речь шла не о флирте, а о простом общении. Она медаленосец, а у него тогда не было никаких наград. Начинается обстрел, и он галантно уступает ей свой окоп. Потому что его окоп лучше оборудован, глубже. А сам перебирается в ее окоп, который менее глубокий. Через полминуты после этой рокировки снаряд попадает в его бывший окоп, где эта девушка. Там от неё ничего не осталось. Гельфанд пишет, что на месте окопа он успел только поставить памятный знак и написал на доске коротенькую эпитафию. И все. Пошли, пошли дальше в атаку. По данному эпизоду Олег Будницкий сказал в радиопередаче, что он по базе данных Министерства обороны нашел эту Марию Федорову — все абсолютно соответствует: дата гибели, санинструктор, астраханка. Это к вопросу о точности дневника. Хочется навскидку процитировать коротенькие фрагменты из дневника, показывающие все тяготы войны и отношение автора к присходящему: 30.09.1943 Позавчера немцы накрыли нас своим артогнем. Да так точно, что только чудо какое-то спасло нас всех, и ни одного не убило, не ранило. Я оставался в окопе во время артогня. Решил не прятаться - будь что будет. Но снаряды рвались так близко и такой силы они были, что мой окоп разрушило, от сотрясения и меня всего засыпало землей. Если бы не успел чуть раньше высунуть голову, мог задохнуться. 11.10.1943 Вчера весь день стрелял. Выпустил мин 700, чтоб не соврать. Сколько постреляли «огурцов», как их здесь по телефону именуют, никто нас не спрашивал, но сколько их осталось - спрашивали ежеминутно. Противник всю территорию обстреливает, и невозможно найти на всем нашем участке живого места, свободного от воронок. Я даже удивляюсь, как он, немец, не обнаружил нас здесь. Недолеты мин и снарядов рвутся в 5 - 10 метрах от позиций наших. Вот и сейчас, завывая, падают, разрываясь, мины шестиствольных минометов врага. Успел пока написать 5 писем: маме, родным в Магнитогорск, папе, тете Ане, дяде Люсе. 17.II.1943 Сапоги мои тесные, а валенок не выдали. Брюк теплых тоже нет. Тельники обещают дать. Ноги мои, отмороженные еще в Сталинградскую зиму 42-го года, мерзнут ошалело и заставляют меня почти не выходить из землянки, сидеть, укутавшись ногами в плащ-палатку и зарывшись в солому. 28.04.1944 Наконец-то, о чем я лишь слегка догадывался, осуществилось. Сегодня Полушкин назначил меня командиром стрелкового взвода. Подумать только: в награду за восемь месяцев боевых действий на фронте в этой части! Но назло всем чертям он не погубит меня, этот человек, ненавидящий меня исключительно за то, что я еврей, очевидно, мечтающий: «Пусть повоюет, раз еврей!». Он думает, что я еще не видел то, что называется передним краем. Страшновато, конечно, и жить так хочется, но ведь не может быть, чтобы судьба погубила меня столь внезапно. Ведь так приятно, что я и жизнь столь неразлучны были до сих пор, и трудно подумать, поверить, что они могли бы разлучиться в дальнейшем. 7.05.1944 Вчера исполнилось два года моего пребывания в Красной Армии. Будущее покажет, что произойдет. А в остальном я не доктор, как говорят некоторые. Жизнь моя нужна не только мне, ибо в противном случае судьба сделала бы меня уродом, лишила бы меня всего, чем я обладаю сейчас, и давно покинула б меня на съедение и растерзание лютой смерти, разбушевавшейся до предела в эту войну. А раз так, то найдется и для меня красавица, будет парить надо мной прекрасный ангел любви, и прочее необходимое и неизбежное придет ко мне с течением дней. Только бы я не был ранен, не стал уродом - мечта единая моя сейчас. И вторая мечта моя - стать писателем. А что для этого надобно? Талант, трудолюбие и время. Еще не достает мне награды. Столько воюю я, и никто не оценил мои усилия. Девушки- санитарки, артистки, плохонькие дивизионные завскладами - и те носят медали на груди, а я? Не заслужил, должно быть... Грохочет «Катюша» славная, может, вскоре и начнется. Нельзя сейчас так азартно расписываться, не время. Я кончаю. Темнеет. Где-то дрожит пулеметная дробь, тявкает басистое орудие и хлюпают ружейные выстрелы. Фронт настороженно ожидает чего-то. 11.05.1944 От дяди Люси получил вчера второе письмо за последние месяцы. Оба: от 23/17 и от 31 марта 44 года. Отвечаю вторично. От мамы третье - ответил опять сегодня. От тети Ани за 27/11, 4/17, 7/III, 25/1, 18/17, I9/III, 10/17. От папы - 23/111, 14/17, 28/III. Папе написал. От Сани два письма, от Нины Каменовской - одно. Написал Нине Каменовской вчера и сегодня. Выслал стих «Жизнь» Сёме. Сегодня уходим на передовую. Будем занимать оборону по эту, левую сторону Днестра, на окраине села Красная Горка. Уже вечереет. Скоро опустится солнце, скроется за горизонт, и, когда посереет воздух, мы двинемся. 14.05.1944 Все дни моего пребывания здесь (вместе с частью я здесь нахожусь с 9 числа) кругом гремят бои страшные. Особенно по ту сторону Днестра, где наши занимают небольшой, но довольно укрепленный плацдарм. Несколько дней назад немцы потеснили наши части и отодвинули их от села влево, но дальше все их потуги ни к чему не привели, и теперь фронт вот уже несколько дней стоит на месте. Днестр здесь не широкий - всего 100 метров, и вот ежедневно на ту сторону Днестра наведываются группы самолетов, на протяжении всего дня по 20, по 30, по 15. То наши, то немецкие. Наши, конечно, преобладают сейчас в воздухе. Ответил Ане письмом со стихотворением «Жизнь», Майе - со стихотворением «Маю». Написал в редакцию «Кировца» стихотворение «В Одессе». Отправил письма маме, папе, тете Ане. Написал письма Сане и Ляле Цюр в Днепропетровск. 09.07.1944 В газете «Кировец» опубликовали мое стихотворение «Миномет», но при этом изменили название на «Мой миномет» и, помимо неудачных исправлений в тексте, сделали грубейшую ошибку, вместо «удостоен» написав «удостоин». Я возмущен до предела. Но ответ еще не написал: все не было времени. Сейчас займусь письмом редактору Щетинину непосредственно. Уважаемый товарищ майор Щетинин! С удовлетворением констатируя исполнение Вашего обещания опубликовать на страницах «Кировца» мои стихи, я, однако, должен передать Вам, что возмущен допущенной в тексте грамматической и некоторыми ошибками стилистического характера, сделанными правщиком при замене первоначального текста иным, ничего общего не имеющего с моим. Соглашаясь еще с изменением заглавия, я никак не могу согласиться, что слово «удостоен» пишется как «удостоин», а предпоследний стих: Я миномет до блеска чищу И он послушен, как живой Приятно мне, как мины свищут Когда врага в раздумье ищут Так высоко над головой Они врага везде отыщут И на земле и под землей! В конце 44-го в начале 45-го года Владимир Гельфанд в составе 301 дивизии участвовалв кровопролитной Висло-Одерской операции, позволившей Красной Армии выйти через Польшу к границам Германии. При этом он направлялся на самые горячие участки боевых действий. 20.08.1944 От роты осталось человек 30. Было 70. Два командира взводов убиты, один ранен. Я присутствовал, когда они получали задачу. Те двое перед боем были бледны, и на их лице я прочитал смертельную тень мертвецов. Я испугался при взгляде на безразлично-мертвенное лицо одного и на его ровные, безжизненные ответы, на торопливо-неровные расспросы другого и испуганное движение глаз и понял, что им не жить. Мне хотелось тогда закричать, остановить, пожать им руки и успокоить перед боем их сердца, но я не посмел этого сделать, ведь не ребенок же я. А тот, что был ранен, младший лейтенант, отвечал бойко, чуть испуганно, но уверенно, и в его словах чувствовалась жизнь и способность за нее бороться. Самое тоскливое на войне, самое кошмарное в момент боя - сидеть в окопе, в щели, наблюдать дым от градом разрывающихся снарядов, чувствовать дыхание земли, запах гари и ощущать неровное сердцебиение в своей груди. На воле, в бою, в момент схватки с противником забываешь и страх, и опасность, и никогда не испытываешь такого неприятного ощущения, как сидя на одном месте, в бездействии, проникнувшись навязчивой мыслью о неудобном соседстве с кромешным адом. Пехотинцы, оставшиеся в живых, проявляли большой героизм. Одного такого героя, который, очевидно, так и останется безвестным и не награжденным, я видел сегодня. Он был ранен в обе руки, но ранеными руками перевязывал других раненых (не было санитаров), вынес этими же руками 10 автоматов и одиннадцатый свой. Больше у него не хватило сил, и, когда я встретил его, он истекал кровью. 14.01.1945 4 часа 50 минут утра. На дворе еще темень непроглядная, а фриц уже донимает душу яростными налетами. Сердце колотится, жутко, когда рядом гремят, воют, рявкают снаряды, а ты сидишь и дожидаешься решения судьбы, уже не раз вмешивавшейся в твою историю. Свет тухнет за каждым разрывом снаряда. Земля осыпается: она тоже нависла серым кошмаром над моей головой, и толщина ее слоя сверху 50-60 см. Я в туннеле, прорытом от огневой вправо на I метр, или, самое большее, на полтора в глубину. Выход в сторону противника очень опасный. Мы на глазах у неприятеля, и все самые яростные его налеты посвящаются нашей позиции, отзываясь в наших сердцах тоской отчаянной. Бойцы ругаются: им страшно. Но я молчу, не подаю вида, что боюсь - командир должен обладать железными нервами. Вчера ходил в шестую роту по вызову комбата соседнего батальона, который мы временно поддерживаем. Там, после одного из налетов артиллерии врага, убито 4 человека. Лежат прямо в ходу сообщения, искромсанные, окровавленные - их некогда убирать. 17.02.1945 Часто размышляю о своей нынешней жизни. Ну, чего мне сейчас не достает? Бумаги много, время тоже не покидает меня, есть карандаши и чернила - пиши, дружок, пользуйся возможностью. Но вот два препятствия сильно тормозят мою работу, путают мысли и мучают невыносимо: вши и холод. Из письма Александра Гельфанда, сына Владимира Гельфанда: «Ни в 1965 году, ни в 1982 году у меня не возникало вопроса, как Владимир Натанович Гельфанд попал в первый эшелон форсирования Одера. Я думал, что по приказу. Но это оказалось не так. Из дневников отца, которые прислал мне мой брат Виталий Владимирович Гельфанд, стало ясно, что отец пошел туда добровольно. Командование предупреждало военнослужащих, что готовится очень опасная операция, и набирало добровольцев. Стали ясны и мотивы, которые подвигли Владимира Натановича на решение пойти добровольцем почти на верную смерть. Советский патриотизм? - Да! Ненависть к гитлеровцам? - Да! Бесшабашная смелость? - Да! Но все эти важные мотивы были второстепенными по сравнению с необходимостью уйти из роты Рысева. Положение В. В. Гельфанда в роте Рысева было ужасным. Капитан Рысев бил лейтенанта Гельфанда по лицу в присутствии других военнослужащих, провоцируя его на ответ. В. Н. Гельфанд писал: «Или я его ударю в ответ и он меня пристрелит за то, что я поднял руку на командира, или я сам его пристрелю и буду расстрелян по приговору трибунала за убийство». А руководство батальона ничего не предпринимало, складируя жалобы Гельфанда на Рысева и Рысева на Гельфанда. И тут вдруг у отца появилась возможность законным путем уйти от Рысева, хотя и почти на верную смерть». Весной 1945 года он в составе I-го Белорусского фронта маршала Жукова пересек границу гитлеровской Германии и принял участие в подготовке к штурму Берлина, участвуя в боях с немцами, засевшими и яростно оборонявшимися на подступах к фашистской столицы. 02.03.1945 Наши минометы расположились густой цепью у самого переднего края: минометы всей армии! Впереди, метров 20, артиллерия 45, тоже цепью. Сзади 76 мм. А еще дальше... Что и говорить. Видел я множество «Катюш», «Иванов грозных», или, как их называют, «Мудищевых», видел я массу танков, самоходных пушек, и вообще, чего я только не видел в стане нашей обороны, но все-таки враг не сразу умолкнет, у него тоже много техники, и подавить ее огонь трудно. Этот прорыв будет самым потрясающим и самым значительным из всех существовавших ранее, ибо противник более полугода укреплялся, подтягивая сюда силы и технику. 14.04.1945 Перед самым решающим наступлением назначили в штаб составлять ЖБД - журнал боевых действий. Наша артиллерия устроила немцам не очень уж сильный концерт, но и он подействовал на противника так, что тот откатился намного дальше, чем было в расчетах нашего командования. Полная неожиданность: много пленных. Я к концу войны, к сожалению, оказался тыловиком основательным - от противника не ближе двух-трех километров все время нахожусь. Очень не радует меня подобная перспектива, и тянет туда, где гремит, охает и пылает! По прочтении дневника первоначально сложилось впечатление, что непосредственно в штурме Берлина Гельфанд участия не принимал. Однако это не так. Вот как объясняет это обстоятельство его сын Александр: «Во время боя писать, ясное дело, было некогда. А ретроспективно отец вообще ничего не описывал. Кроме того, он не умел отличать главное от второстепенного. Сравните со Сталинградским сражением. — Во время боев в Сталинграде у него в дневнике появляется в среднем одна запись за месяц — потому, что писать было некогда. Но вот в конце Сталинградской битвы Владимир Натанович Гельфанд попал в госпиталь. Его состояние здоровья позволяет ему писать, вот тут бы и описать Сталинградское сражение! Но нет ! В.В.Гельфанд пишет о том, как его обманул сосед по палате». С марта 1945-го года как активный корреспондент фронтовых газет лейтенант Гельфанд был назначен вести журнал победных боевых действий при штабе 301 дивизии. Ему повезло, в том плане, что, судя по его дневниковым записям, значительная часть роты, в которой он воевал, погибла. И, возможно, то, что в последние 1,5 месяца войны он находился при штабе дивизии, спасло ему жизнь и сохранило для нас его дневник, который он пронес с собой с 1941 года. С 25 апреля 1945-го Гельфанд со штабом дивизии был уже в Берлине. Представлять к наградам лейтенанта Гельфанда начальство не спешило. Но по совокупности за Одерский плацдарм и взятие Берлина он получил Орден Красной Звезды. |
| Безуспешно пытался он
отпроситься и в отпуск к больной матери в Днепропетровск. Там
она после возвращения
из эвакуации никак не могла добиться в течении почти 2-х лет
возвращения ей комнаты, где она проживала с Владимиром до войны, и
имущества, присвоенного соседями. В Германии Гельфанд находился вплоть до сентября 1946 года. Он служил в разного рода хозяйственных частях. Организовывал поставки товаров и материалов в советские части, а также транспортировку и демонтаж имущества реституции. Он много разъезжал по городам Германии. Купил фотоаппарат, увлекся фотосъемкой. Из Германии он привез около 500 фотографий. В октябре 1946-го Владимир Гельфанд после пяти военных лет вернулся в родной Днепропетровск. В 1949 году он вступает в брак с девушкой, которую знал со школьного времени и с которой во время войны был в переписке, Бертой (или как он называл в дневнике Бебой) Койфман. Она жила с родителями в нашей Перми (тогда Молотове) и училась в мединституте. В апреле 1950 года у них родился сын Александр. В 1952 Владимир Гельфанд закончил обучение на филологическом факультете в Молотовском университете им. Горького. Он писал дипломную работу о романе Ильи Эренбурга «Буря». В феврале 1951 года Гельфанд даже встречался с Ильей Эренбургом в Москве для беседы. С августа 1952 года Владимир работал преподавателем истории и русского языка и литературы в Молотовском железнодорожном техникуме. Скоро брак с Бертой «попал в кризис». В 1954 году Владимир, оставив жену и сына, вернулся в Днепропетровск. Он поступил на работу преподавателем истории в ПТУ. И далее до своей кончины в 1983 году работал преподавателем истории в профессионально-технических училищах Днепропетровска. Активно писал статьи и стихи в местные газеты. За период с 1968 по 1978гг. он опубликовал около шестидесяти статьей на педагогические темы и воспоминания о военном прошлом. Как коммунист он также много занимался общественной работой в училищах, где преподавал. При этом с учетом царившего в те годы на Украине антисемитизма он нередко вступал в жесткие дискуссии на национальной почве с коллегами-преподавателями. Во втором браке с Беллой Шульман у него было двое сыновей. В 70-е годы ему удалось опубликовать маленький отрывок из своих воспоминаний о первых днях в поверженном Берлине в газете «Советский Строитель» от 25 апреля 1975 года. Но при этом он все сильно сгладил и приукрасил по сравнению со своими дневниковыми записями. Это и понятно: такое было время. Умер Владимир Гельфанд в Днепропетровске 25 ноября 1983 года. По словам историка Олега Будницкого, им с коллегами по изучению военных архивов Татьяной Ворониной и Ириной Махаловой подготовлен к печати полный, канонический, сверенный с оригиналом, прокомментированный текст дневников Владимира Гельфанда». Выход книги ожидается в этом году. В заключение хочется сказать, что Женя, внук Владимира Натановича Гельфанда и сын моего друга Саши, очень похож на своего деда, запечатлённого на фотографиях 1945-го года. И он принял военную эстафету от деда, достойно отслужив в составе танковых войск ЦАХАЛа, в том числе принимая участие и в боевых операциях. Аркадий Ют |
RussianDIARY OF LIEUTENANT GELFAND
In January of this year I heard another programme in the fascinating Echo of Moscow series The Price of Victory. This time it was not devoted to decisive battles of the Second World War, outstanding commanders or the weapons of victory, but to a diary — or rather a succession of diaries — kept first by a Red Army private, then by a junior lieutenant commanding a rifle platoon, later a mortar platoon commander, and finally an assistant chief of a transport department: Vladimir Gelfand. From 1942 to 1946 he served in the active army and, from May 1945, in the Soviet occupation forces in Germany.
Why did the broadcast interest me so much? It mentioned that Gelfand’s post-war life was connected with studies in the city of Molotov, our present-day Perm. He married there and had a son. I remembered from childhood that my mother was a lifelong friend of a colleague, the well-known Perm paediatrician Berta Davidovna Gelfand.
I, in turn, have known Berta Davidovna’s son Sasha — Alexander — for many years and have warm feelings of friendship toward him. He and his family have lived in Israel for a long time. I remember very well how Berta Davidovna supported my mother and helped her during a long and serious illness, and how my mother later visited her sick friend and brought her homemade broth.
During a recent Skype conversation with Sasha Gelfand I told him about the radio programme devoted to the diaries of his namesake. Sasha replied that the programme was about his father. Unfortunately, he knew little about him or his military past because Sasha’s parents separated when he was a small child in the mid-1950s. His father left Molotov and returned to his native Dnipropetrovsk. After that I decided to learn more both about the wartime diaries and about Vladimir Gelfand himself.
To my surprise, I quickly found a great deal of information on the Internet, including the famous four-hundred-page diary. Vladimir Gelfand’s son from his second marriage, Vitaly, had transcribed the handwritten notebooks and converted them first into typescript and then into electronic form. Vitaly lives in Berlin and took his father’s archive there in a large cardboard box. From 1987 onward he spent a quarter of a century sorting out and deciphering this extensive handwritten legacy. Besides the diaries, the archive contained reports, service documents of various kinds, poems, letters received and written by Gelfand, and roughly five hundred photographs. It is an enormous body of material.
In 2005 part of Gelfand’s diary for 1945–46 was published in German. The publication caused a sensation in Germany, where in recent years there has been intense interest in what happened in 1945 and 1946. For the first time readers saw impressions of this kind written down by a Soviet officer. In 2007 a German theatre production based on pages from Gelfand’s German Diary was staged under the title The Russian-German Soldier’s Phrasebook: The Story of a Dialogue.
The paradox is that Vladimir Gelfand’s diary appeared in German and even in Swedish translation, yet in Russia it has never been published in book form. It can only be read on the Internet. Gelfand began keeping the diary in May 1941, while still a schoolboy, and ended it in early October 1946 after returning from Germany to his native Dnipropetrovsk.
I spent two days reading the diary downloaded from the Internet and remained deeply affected for a week. Its emotional force, authenticity, precision of observation, psychological insight, irony, self-irony and good literary language were a revelation to me, at times a shocking one. As literature it seemed to me a fusion of the early war writing of Remarque and Hemingway, Babel’s Red Cavalry, Hašek’s Švejk epic, the lieutenant prose of Baklanov and Okudzhava, and in places even Sholokhov’s They Fought for Their Country, Simonov’s wartime diaries and Astafyev’s war stories. All of that is present, and at a strong confessional literary level.
Gelfand wrote in almost unimaginable conditions: in trenches, during brief lulls, on ammunition crates, on the road, in hospitals, at night by the flicker of candle stubs or improvised lamps made from cartridge cases. He wrote in notebooks, exercise books, on loose sheets and scraps of paper. These were not recollections composed years after the events. He wrote on the same day or the next, while events were still fresh. Such personal documents are priceless because Gelfand called what he saw by its proper name.
The diary is particularly valuable because servicemen were officially forbidden to keep diaries during the war. In practice attitudes varied. Counter-intelligence officers sometimes held preventive conversations with a man caught keeping notes. If the diary contained no unit numbers, locations or other sensitive information and merely recorded private impressions, people could sometimes turn a blind eye. In Gelfand’s case one commander even advised him to use an indelible pencil because it would preserve better than ink. A political officer once tried simply to tell him what should be written in the diary, but that officer later disappeared from his immediate surroundings and Gelfand continued recording what he considered important.
Gelfand was not inclined to embellish reality. If anything, he looked at life sceptically and with gloomy pessimism, while retaining an almost fatalistic conviction that he himself would survive. It seemed to me that he lived by Solomon’s wisdom: “Everything passes, and this too shall pass.” At the same time he eagerly noticed and recorded whatever could bring joy in wartime — the beauty of nature, the attractiveness of girls and women, letters from relatives and acquaintances, and the books he read constantly. He invented nothing. His diary preserved the memory of dozens of unknown, inconspicuous people who never entered official history.
The military historian Oleg Budnitsky, who has studied the diary and took part in the Echo of Moscow broadcast, said that databases of the dead, the decorated and the men who served had enabled him to identify many people mentioned by Gelfand. This corroborates the diary’s factual reliability.
What else makes the diary unique? First, its broad chronological span, from 1941 to 1946. Second, it was written at or close to the front. Third, Gelfand wrote continuously, almost daily. And he did not only keep a diary: he wrote poems, articles for front-line newspapers, letters to relatives and former schoolmates, and letters on behalf of comrades who could not write or were unable to write because of wounds.
Gelfand never portrays himself as a hero. He was drafted on 6 May 1942 and, after about three weeks of training, was sent to what he called the “Kharkov front.” In reality he arrived amid the Kharkov catastrophe, one of the most difficult periods of the war apart from 1941. Soviet forces were retreating even though at first they had considerably outnumbered the Germans.
20 August 1942
“Individuals, small groups and large units all have an exhausted, tormented appearance. Many have changed into civilian clothes; most have thrown away their weapons. Some commanders have torn off their insignia. What a disgrace! What an unexpected and sorrowful contradiction with the newspaper reports. Woe is me, a soldier, a Komsomol member, a patriot of my country! My heart contracts with shame and helplessness at being unable to stop this disgraceful flight.
“Every day I become more convinced that we are strong and that we will inevitably win, but with sorrow I must admit to myself that we are disorganised, that we lack proper discipline, and that because of this the war is being prolonged and we are temporarily suffering setbacks. The senior command fled in cars and abandoned masses of Red Army men, although the front is still far from here. German aircraft fly almost at ground level as if they were at home and do not let us raise our heads throughout the retreat. All crossings and bridges are destroyed; property and livestock, smashed and mutilated, lie along the roads. Looting flourishes everywhere and cowardice rules. The military oath and Stalin’s orders are trampled underfoot at every step.”
What a text! Imagine if it had fallen into the hands of a special-department officer. Yet it was written by a Soviet patriot, a man who greeted Stalin’s Order No. 227 — “Not One Step Back!” — with enthusiasm.
During the retreat from Kharkov Gelfand was encircled and broke out. He retreated toward Stalingrad, took part in the defence of Stalingrad and was wounded in December. After hospital treatment he fought in Ukraine, including on the approaches to Crimea in 1943–44, crossed the famous Sivash, and was among the first to enter Odessa. His notes written on the day and the day after the Red Army entered that city are especially interesting. He was shifted from one front to another. Gelfand served as a mortar man — in wartime perhaps only infantry was more dangerous. He was briefly a private, then a sergeant, and later attended junior-lieutenant courses. By the standards of the time he was considered educated: eight years of school and one preparatory workers’ faculty course for university admission.
From his first days in the army, Gelfand — a schoolboy suddenly turned soldier and a Jew — unfortunately encountered humiliation, insults and even beatings, as well as deception, theft and unfair treatment by superiors. Raised in the spirit of Soviet internationalism, he wrote with pain and indignation about the anti-Semitism he met throughout the war, beginning during evacuation in the North Caucasus in 1941 and continuing throughout his years in the active army.
23 October 1941, Yessentuki
“Jews. Pitiful and unfortunate, proud and cunning, wise and petty, kind and miserly, timid and desperately reckless… In the streets and the park, in the bread shop, in the queue for kerosene — everywhere one hears a terrible, hateful whisper. They are talking about Jews. Jews are thieves. A Jewish woman stole a fur coat from a shop. Jews have money. One woman supposedly had fifty thousand but complained of fate and said she was naked and barefoot. Another Jew has even more money but says he is starving. Jews do not like to work. Jews do not want to serve in the Red Army. Jews live without registration. Jews have climbed onto our necks. In short, Jews are blamed for every misfortune.
“I have to hear all this more than once — my appearance and speech do not reveal that I am a Jew. But I see that here in the North Caucasus anti-Semitism is a mass phenomenon.”
28 June 1942
On the road toward Stalingrad Gelfand found two German propaganda leaflets. He mocked their clumsy arguments but admitted that one theme had been inserted skilfully: anti-Semitism. “Anti-Semitism is very widespread here,” he wrote, and German claims that “we are fighting only against the Yids sitting on your necks and responsible for the war” might influence some soldiers. The leaflets also said that Jews sat safely in the rear and were too cowardly to fight. Gelfand answered that there were at least seven Jews in his company alone and promised to demonstrate by his own example how absurd those accusations were.
29 December 1942
In hospital he again encountered furious anti-Semitism. Conditions were appalling: breakfast arrived at six or seven in the evening; supper, supposedly due at five in the morning, did not arrive at all. Food was little more than thin semolina water; bread, butter and sugar were strictly rationed. Yet many patients blamed Jews for everything and openly used anti-Semitic slurs. A Jewish political officer spoke seriously to everyone; while he was present they agreed with him, but the moment he left, terrible insults were directed at him and at Jews generally. “Anger is choking me,” Gelfand wrote.
German occupation forces had shot many inhabitants of Salsk. There, Gelfand noted, Jews and some prominent communists had been singled out for execution.
13 March 1943
Reports of mass executions of innocent Jews made him fear even more for relatives in Yessentuki. “As for the Germans, I have decided forever: there are no enemies more evil or more deadly for me. To the grave, to my last breath. In the rear and at the front I will serve my Motherland and my government, which gave me equal rights as a Jew.”
Anti-Semitic remarks nevertheless continued among fellow servicemen. Men could casually declare that Jews were all scoundrels, that Germans were right to shoot them, or accuse Gelfand of trying to avoid combat. He answered that they did not know where he had fought and had no right to judge him without knowing him.
7 May 1945
“About Jews. Why am I a Jew? Why do nations exist in the world at all? Why are Jews disliked? Why must one so often conceal one’s origin?” Gelfand described another Jewish soldier whom he instinctively felt close to because the man was despised in the same way. Gelfand himself could often pass for Georgian or Armenian, but his surname immediately revealed his origin.
He was at his best where fighting was taking place. In battle he felt that he was where he belonged: firm, decisive and confident, unlike his usual personality as he himself described it. Even wilful subordinates obeyed his orders. Strikingly, he seemed almost free of fear of death. Shells could be falling, everyone else terrified, yet he would sit and write, convinced somehow that he would survive.
The diary contains a horrifying episode involving Maria Fyodorova, a young medical orderly from Astrakhan whom Gelfand met shortly before a battle. There was no romance, simply conversation. She already had a medal; he had none. When shelling began, he gallantly gave her his own deeper trench and moved into her shallower one. Half a minute later a shell struck his former trench. Nothing remained of Maria. Gelfand wrote that he managed only to place a small memorial marker where the trench had been and write a short epitaph on a board. Then the unit moved on in the attack.
Oleg Budnitsky later said on the radio programme that he had found Maria Fyodorova in the Ministry of Defence database: the date of death, her role as medical orderly and her Astrakhan origin all matched exactly — another confirmation of the diary’s accuracy.
Here are several short diary excerpts illustrating both the hardships of war and the author’s response to them.
30 September 1943
“The day before yesterday the Germans covered us with artillery fire. So accurately that only some miracle saved all of us: not one man was killed or wounded. I stayed in my trench during the shelling and decided not to hide — whatever happens, happens. But the shells burst so close and with such force that my trench collapsed and the concussion buried me under earth. If I had not managed to stick my head out a little earlier, I might have suffocated.”
11 October 1943
“Yesterday I fired all day — around seven hundred mortar rounds, if I am not exaggerating. Nobody asked how many ‘cucumbers,’ as they call the rounds on the telephone, we fired, but every minute they asked how many were left. The enemy is shelling the whole area; there is hardly a living patch of ground free from craters. I am amazed that the Germans have not found us here. Mortar bombs and shells land five or ten metres from our positions. Even now the enemy’s six-barrel mortars are howling and bursting.”
He still found time to write letters — to his mother, relatives in Magnitogorsk, his father, Aunt Anya and Uncle Lyusya.
17 November 1943
He complained about tight boots, the absence of felt boots and warm trousers, and the lasting effects of frostbite suffered during the Stalingrad winter of 1942. Such mundane discomforts appear constantly beside descriptions of combat.
On other days he wrote about the fear of being at the front for the first time, the instinctive desire to live, and his almost mystical belief that fate would not suddenly destroy the bond between him and life.
7 May 1944
“Yesterday marked two years since I joined the Red Army. The future will show what will happen. My life is needed not only by me; otherwise fate would long ago have crippled me, deprived me of everything I possess and thrown me to the raging death that has reached its limit in this war.
“If that is so, then a beautiful woman will be found for me, a splendid angel of love will hover above me, and the rest that is necessary and inevitable will come with time. If only I am not wounded and do not become a cripple — that is my one dream now. And my second dream is to become a writer. What does that require? Talent, diligence and time.
“I still lack an award. I have fought for so long and no one has appreciated my efforts. Medical girls, actresses, mediocre divisional storekeepers — even they wear medals on their chests, and I? Apparently I have not deserved one…”
Then the “Katyusha” thundered, darkness was falling, machine-gun fire trembled somewhere, guns barked and rifle shots cracked. “The front is tensely waiting for something.”
11 May 1944
Gelfand listed letters received from relatives and friends, noted poems he had sent out, and wrote that the unit was moving to the front line to take up defensive positions on the left bank of the Dniester near the village of Krasnaya Gorka.
14 May 1944
Fierce fighting raged around the bridgehead across the Dniester. German forces had pushed Soviet units back from one village, but the front had then stabilised. The river was only about a hundred metres wide. Groups of fifteen, twenty or thirty aircraft appeared throughout the day — Soviet and German, although by then Soviet aviation predominated.
9 July 1944
The newspaper Kirovets published Gelfand’s poem “Mortar,” changing the title to “My Mortar” and making alterations that infuriated him, including a crude spelling error. He drafted a formal complaint to editor Major Shchetinin, accepting the changed title but protesting against grammatical and stylistic distortions and insisting that his original lines be respected.
At the end of 1944 and beginning of 1945, serving with the 301st Division, Vladimir Gelfand took part in the bloody Vistula–Oder operation, which carried the Red Army through Poland to Germany’s borders. He was repeatedly sent to some of the hottest sectors.
20 August 1944
“About thirty men remain of the company. There were seventy. Two platoon commanders were killed, one wounded. I was present when they received their mission. The two who were killed were pale before the battle, and on their faces I read the deathly shadow of dead men. I was frightened by one man’s indifferent, lifeless face, his even and empty answers, and by the other’s hurried questions and frightened eyes. I understood they would not live. I wanted to shout, to stop them, shake their hands and calm their hearts before battle, but I did not dare.”
The junior lieutenant who was later wounded had answered briskly and confidently, and in his words Gelfand sensed life and the will to fight for it.
“The most melancholy and nightmarish thing in war, at the moment of battle, is to sit in a trench or slit, watching smoke from shells bursting like hail, feeling the breathing of the earth, smelling burning and sensing the uneven beating of your own heart. Out in the open, in battle, at the moment of collision with the enemy, you forget fear and danger. You never feel so miserable as when sitting still, inactive, obsessed with the thought that hell is immediately beside you.”
He described an unnamed infantryman wounded in both arms who nevertheless used those injured hands to bandage other wounded men, carried out ten submachine guns and his own as an eleventh, and only then collapsed from blood loss.
14 January 1945, 4:50 a.m.
“It is still pitch-dark outside and Fritz is already tormenting us with furious attacks. My heart pounds; it is terrifying when shells thunder, howl and roar nearby while you sit and await the decision of fate, which has already intervened in your story more than once. The light goes out after every explosion. Earth falls down; it hangs above my head like a grey nightmare, fifty or sixty centimetres thick. I am in a tunnel dug to the right of the firing position, one or at most one and a half metres deep. The exit toward the enemy is very dangerous. We are in full view, and his fiercest attacks are directed at our position.
“The soldiers swear because they are afraid. But I say nothing and do not show my fear — a commander must have iron nerves.”
He had visited the sixth company the previous day. Four men had been killed during an enemy artillery strike; their mangled, bloody bodies still lay in the communication trench because there had been no time to remove them.
17 February 1945
“I often think about my present life. What do I lack now? There is plenty of paper, time has not abandoned me, I have pencils and ink — write, my friend, use the opportunity. But two obstacles badly hinder my work, confuse my thoughts and torment me unbearably: lice and cold.”
Alexander Gelfand, Vladimir’s son, later wrote that neither in 1965 nor in 1982 had he wondered how his father came to be in the first echelon crossing the Oder. He had assumed it was an order. Later, from diaries sent by his brother Vitaly, he learned that Vladimir volunteered. The command had warned the men that an extremely dangerous operation was being prepared and called for volunteers.
Why volunteer for what was nearly certain death? Soviet patriotism — yes. Hatred of the Nazis — yes. Reckless courage — yes. But Alexander believed all these motives were secondary to Vladimir’s desperate need to leave Captain Rysev’s company. Rysev struck Lieutenant Gelfand in the face in front of other servicemen and provoked him into retaliation. Gelfand wrote: “Either I hit him back and he shoots me for raising my hand against a commander, or I shoot him myself and am executed by tribunal for murder.” Battalion leadership merely accumulated mutual complaints. Volunteering for the Oder operation gave him a lawful way out — even if it meant risking almost certain death.
In spring 1945, as part of Marshal Zhukov’s 1st Belorussian Front, Gelfand crossed into Nazi Germany and took part in preparations for the assault on Berlin, fighting Germans who had dug in and were defending the approaches to the capital fiercely.
2 March 1945
“Our mortars are arranged in a dense chain right at the forward edge — the mortars of the whole army! Twenty metres ahead are the 45-mm guns, also in a chain. Behind us are 76-mm guns, and farther back… what is there to say? I have seen a multitude of Katyushas, ‘Ivan the Terribles,’ or as they are jokingly called, ‘Mudishchevs,’ masses of tanks and self-propelled guns — everything imaginable in our defensive camp. But the enemy will not fall silent at once; he also has much equipment, and it is difficult to suppress his fire. This breakthrough will be the most tremendous and significant of all, because the enemy has fortified this area for more than half a year, drawing forces and equipment here.”
14 April 1945
Just before the decisive offensive Gelfand was assigned to headquarters to compile the combat operations journal. Soviet artillery gave the Germans what he called “not a very strong concert,” but even that forced the enemy back farther than Soviet commanders had expected. There were surprisingly many prisoners.
He regretted that by the end of the war he had become thoroughly rear-area personnel, generally two or three kilometres from the enemy. “I do not like this prospect at all. I am drawn to where it thunders, groans and burns!”
Reading the diary initially gives the impression that Gelfand did not take part directly in the storming of Berlin. His son Alexander explained the apparent gap: “During battle there was naturally no time to write. Father never described events retrospectively. He also did not distinguish very well between the major and the minor. Compare Stalingrad: during the fighting there is roughly one diary entry a month because there was no time to write. At the end of the battle he was in hospital and physically able to write — but instead of describing Stalingrad, he wrote about how a man in the neighbouring bed cheated him.”
From March 1945, as an active contributor to front-line newspapers, Lieutenant Gelfand was assigned to keep the victory combat journal at the headquarters of the 301st Division. In a grim sense this probably saved his life: judging by his diary, a large part of the company with which he had previously fought was killed. The last month and a half of the war spent at divisional headquarters may have preserved both Gelfand and the diary he had carried with him since 1941.
From 25 April 1945 Gelfand and divisional headquarters were already in Berlin. His superiors were in no hurry to recommend him for awards, but for the Oder bridgehead and the capture of Berlin taken together he eventually received the Order of the Red Star.
He was not a great poet, of course, but he wrote constantly. In victorious May 1945, after reaching the Reichstag, he composed a poem and scratched it onto one of the building’s columns:
On the balcony of a Berlin building
I stand with my fellow fighters,
I look out and spit on Germany,
I spit on defeated Berlin!
After victory over Germany, Vladimir Gelfand tried to enrol in military interpreters’ courses and, after the USSR declared war on Japan, sought transfer to the East so that he could take part in the defeat of Japanese forces. Instead he was kept in the Soviet occupation zone in Germany. He wanted to go home. “Complete apathy, indifference,” he recorded on 12 June 1945.
Throughout that summer he hoped for demobilisation, but he did not meet the criteria of either the first wave under the decree of 23 June 1945 or the second under the decree of 25 September. Without a clear assignment, he spent June in unstable relations with his superiors. When a scientific library was to be removed, he called the action “shameful barbarism” in his entry of 16/17 June.
He also tried unsuccessfully to obtain leave to visit his sick mother in Dnipropetrovsk. After returning from evacuation she had spent nearly two years trying to recover the room where she and Vladimir had lived before the war and property appropriated by neighbours.
Gelfand remained in Germany until September 1946. He served in various logistical units, organised deliveries of goods and materials to Soviet formations, and took part in transport and dismantling connected with restitution and reparations. He travelled widely through German cities, bought a camera and became an enthusiastic photographer. He brought about five hundred photographs back from Germany.
In October 1946, after five years of war, Vladimir Gelfand returned to Dnipropetrovsk. In 1949 he married Berta — “Beba” in his diary — Koifman, a girl he had known from school and corresponded with during the war. She lived with her parents in Perm, then called Molotov, and studied at the medical institute. Their son Alexander was born in April 1950.
In 1952 Gelfand graduated from the philological faculty of Gorky Molotov University. His diploma thesis was devoted to Ilya Ehrenburg’s novel The Storm, and in February 1951 he even met Ehrenburg in Moscow for a conversation.
From August 1952 Vladimir taught history, Russian language and literature at the Molotov Railway Technical School. His marriage to Berta soon entered a crisis. In 1954, leaving his wife and son, he returned to Dnipropetrovsk and took a job teaching history at a vocational school.
Until his death in 1983 he continued teaching history in vocational schools in Dnipropetrovsk. He actively wrote articles and poems for local newspapers. Between 1968 and 1978 he published around sixty articles on education and memories of his wartime past.
As a Communist he also took an active part in public work at the schools where he taught. At the same time, amid the anti-Semitism that existed in Ukraine in those years, he often became involved in sharp arguments with fellow teachers on questions of nationality.
He had two sons in his second marriage to Bella Shulman. In the 1970s he managed to publish a short excerpt from his memories of the first days in defeated Berlin in the newspaper Soviet Builder of 25 April 1975. Compared with the diary, however, he softened and embellished almost everything — understandably for the time.
Vladimir Gelfand died in Dnipropetrovsk on 25 November 1983.
According to historian Oleg Budnitsky, he and fellow researchers of military archives Tatiana Voronina and Irina Makhalova prepared for publication a complete canonical and annotated text of Vladimir Gelfand’s diaries checked against the originals. The book was expected to appear that year.
In conclusion, I would add that Zhenya, the grandson of Vladimir Natanovich Gelfand and the son of my friend Sasha, strongly resembles his grandfather as he appears in the photographs of 1945. He also took up the military baton from his grandfather, serving honourably in the armoured forces of the Israel Defense Forces and taking part in combat operations.